Тему девяностых давно не обсуждали так ожесточенно, как после выхода фильма соратников Алексея Навального «Предатели». Авторы доказывают, что в приходе к власти Владимира Путина виноват Борис Ельцин, его ближайший круг, олигархи и младореформаторы. О том, действительно ли Россия упустила свой исторический шанс в девяностые, стоит ли в этом кого-то винить и кого именно, корр. издания-иноагента The Bell Денис Касянчук поговорил с Андреем Яковлевым, экспертом по российской бизнес-элите ассоциированным исследователем в Центре Дэвиса Гарвардского университета.
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН И РАСПРОСТРАНЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ THE BELL ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА THE BELL. 18+
— Уже несколько недель в соцсетях обсуждают фильм «Предатели» соратников Алексея Навального, который запустил новую дискуссию о 90-х. И с учетом медийного веса ФБК* кажется, что так бурно этот исторический период с поиском виноватых не обсуждался уже давно. Как вам кажется — это в целом полезное обсуждение? Многие критики считают, что сейчас спорить о 90-х неуместно, не время и контрпродуктивно.
— В разговоре о любой истории есть смысл, потому что через ее восприятие и интерпретацию люди могут формировать ценности и представление о будущем. История имеет значение, и неслучайно Путин и режим уделяют ей такое большое внимание. Но в этой дискуссии меня смущает степень ее конструктивности. Выяснения, кто виноват, причем без попытки внятно сформулировать ответ на вопрос «что делать?», не очень продуктивны. Это такое черно-белое восприятие истории, которое не помогает ее пониманию и формированию реалистического видения будущего. Можно, конечно, планировать в России еще одну гражданскую войну, тлеющие предпосылки для которой были и никуда не делись. Но для меня как минимум не очевидно, насколько это нужно и что из этого получится.
— Многих покоробило само название «Предатели». Но почему в ФБК* его выбрали, в целом ясно. Соратники Навального продолжают идею его последней программной публикации «Мои страх и ненависть». Основная мысль — путинская эпоха является прямым продолжением «проклятых 90-х», и именно «реформаторы» несут ответственность за утрату Россией исторического шанса. Вы в целом согласны с этой идеей?
— Проблема этой достаточно простой идеи в том, что она очень сильно упрощает реальность, потому что по определению предполагает, что на тот момент были возможны другие варианты. Причем я сейчас не про возможный приход Зюганова к власти после выборов 1996 года. Я имею в виду другое: насколько у России с учетом ее советского наследия и с тем качеством элиты, которое ей досталось от СССР, были шансы на принципиально другие варианты, и если были, то когда?
Моя личная точка зрения сводится к тому, что шанс на самом был, но не в начале 1990-х, а в начале 2000-х, когда экономическая и политическая ситуация стала на порядок стабильнее и у людей во власти и в бизнесе появился опыт, который отсутствовал в начале или середине 1990-х.
Элиты, которые пришли к власти в 1990-х, в основном состояли из представителей младшего поколения советской номенклатуры и интеллигенции. Возможности для социальных лифтов этим людям блокировали представители старого брежневского поколения, засидевшиеся в своих кабинетах. Эти люди из младшего поколения советской номенклатуры были достаточно образованными, но в большинстве своем очень циничными. По сути они использовали лозунги про демократию, свободу и рынок, чтобы получить для себя лично доступ к власти и к экономическим активам. И с учетом деградации элиты в позднем СССР ожидать от них чего-то принципиально другого было сложно.
Однако после кризиса августа 1998 года появилась развилка. Эти получившие власть и собственность люди видели, что данный кризис оказался не только экономическим, но и политическим — со сменой правительства и приходом в правительство коммунистов в лице Примакова, Маслюкова и других. Они стали понимать, что если не начать что-то делать с экономикой и с государством, то вторая волна кризиса их снесет и они потеряют то, что получили в 1990-е.
В самом начале 1990-х были ожидания того, что переход к рынку и демократизация дадут какие-то позитивные эффекты. Но они довольно быстро закончились разочарованием. Начало же 2000-х как раз было периодом восстановления этих ожиданий на фоне экономической стабилизации. И здесь была развилка, которая была хорошо показана в проекте «Сценарии для России», реализованном в 1999 году «Клубом-2015»*. Можно было попытаться начать выстраивать институты, обеспечивающие развитие. Насколько я помню, у «Клуба-2015» такой сценарий назывался «Ренессанс, или Трава из-под асфальта». Но для этого были нужны коллективные действия в общих интересах.
Можно, например, сколь угодно предъявлять во многом справедливые претензии к Михаилу Ходорковскому по поводу того, что он делал в 1990-е. Но в начале 2000-х он не только пытался вести цивилизованный бизнес с выходом на фондовый рынок. Он также попытался взаимодействовать с гражданским сообществом через программы типа «Открытой России»* и через поддержку других некоммерческих организаций. Однако для большинства людей из крупного бизнеса и высшей бюрократии предпочтительней оказалась стратегия реализации своих узкокорпоративных интересов. И в итоге спустя 20 лет мы оказались там, где сейчас находимся.
— Раз уж вы упомянули Ходорковского, скажите, на ваш взгляд, был ли у бизнес-элит исторический шанс переломить ситуацию после дела ЮКОСа?
— Для людей из крупного бизнеса, как мне кажется, дело ЮКОСа стало важной переломной точкой. В решающий момент для крупного российского бизнеса, получившего ключевые активы сомнительным образом в 1990-е, оказалось проще «сдать» Ходорковского в обмен на неформальный контракт с властью: бизнес не участвует в политике без прямой санкции из Кремля, а государство обещает не проводить пересмотр итогов приватизации и создает условия для получения бизнесом высокой прибыли. Часть этого неформального контракта — поддержание низкого уровня зарплат в реальном секторе экономики на фоне исключительной слабости официальных профсоюзов, что вплоть до 2023 года обеспечивало бизнесу возможности извлечения ренты благодаря дешевизне рабочей силы.
При всей специфичности России наша история про политическую коррупцию и первоначальное накопление капитала совсем не уникальна. Такое было в США во второй половине XIX века, когда и республиканцы, и демократы пользовались так называемой spoils system и раздавали своим наиболее активным сторонникам ключевые государственные должности. Но Штаты в итоге смогли пройти это и вышли на другой уровень в отношениях государства с обществом за счет того, что в стране сохранялась демократия, была политическая оппозиция, которая не позволяла совсем профанировать выборы. И была конкуренция между регионами — с высокой мобильностью капитала и населения, что приводило к тому, что люди и бизнес могли «голосовать ногами».
Дело ЮКОСа стало первым серьезным звонком по поводу изменения системы и ограничения доступа к выработке и принятию политических решений для тех игроков, у которых раньше этот доступ был. Олигархи стали первыми, кому запретили оказывать какое-либо существенное влияние на реальную политическую активность без прямого согласования из Кремля, то есть, например, поддерживать ту или иную партию, не получив прямой санкции на это. Но при этом олигархам не запретили влиять на какие-то конкретные решения в сфере экономической политики. Лоббировать те или иные бизнес-интересы, иметь своих людей во власти и среди депутатов и чиновников — да ради бога. Это была массовая практика и в 1990-е, и в 2000-е, и сейчас это никуда не делось.
— Как вы думаете, не стал ли запрет элитам участвовать в политической жизни причиной того, что массовые протесты в России в 2011–2012 годах так ни к чему и не привели?
— Да, конечно. Люди, которые выходили в 2011–2012 годах на митинги, вряд ли могли выйти на такие же протесты за пять или десять лет до этого. От обычных людей закономерно было ожидать, что они окажутся способны и готовы требовать демократии тогда, когда у них появится приемлемый уровень благосостояния. И это произошло как раз к концу 2000-х.
Но элита уже за пять-десять лет до 2011 года могла предсказать возможные варианты развития событий. Были люди в российском бизнесе — такие как Каха Бендукидзе, Дмитрий Зимин или Сергей Петров, которые пытались и после 2003 года влиять на общественно-политические процессы. Но они, к сожалению, были исключением из правила на общем фоне. Большинство людей из бизнеса сделали свой выбор, когда им предложили играть по привычной модели, сформировавшейся в девяностые, но с тем, что демократия, участие в реальных выборах — это не их дело, это Кремль будет делать. А в обмен на это они могли зарабатывать деньги, для чего им обеспечили все условия.
Высшие чиновники, которые были у власти уже долгое время, по идее должны были понимать, что политическая конкуренция — это очень важная страховка от катастрофических решений. Ведь они сами прошли через 1990-е, когда, несмотря на все политические манипуляции на выборах 1996 года, эти выборы были проведены. Тогда реальность заключалась не в том, что победит Зюганов или Ельцин, а в том, будут вообще выборы или нет. Силовики в лице Коржакова выступали за их отмену и по сути за военный переворот и диктатуру.
В результате демократическая политическая система сохранилась, у любой оппозиции — что левой, что правой — была возможность что-то сделать на следующих выборах. Тем не менее я думаю, что опыт манипуляций сыграл свою роль — поскольку механизм выборов в глазах и элит, и обычных граждан в значительной степени оказался дискредитирован. Это потом позволило Путину начать демонтировать механизмы, страхующие политическую систему от скатывания в тоталитарную модель. И в итоге на выборах после 2012 года у любой оппозиции шансов уже не было.
— Одна из главных претензий к фильму ФБК — его фиксация на коррупции: желание элит 90-х обогащаться незаконным путем, а потом сохранить нажитое заставили их проложить дорогу диктатуре. Оппоненты возражают, указывая на пример Украины, где коррупции в 1990-е и в 2000-е было точно не меньше, но диктатура не прижилась. Если продолжать сравнивать Россию с другими странами, как вы смотрите на этот спор?
— В Украине и, например, Молдавии и Румынии, где с коррупцией все было даже хуже, чем в России, продолжались выборы. Румыния, к слову, тоже начинала с очень плохих стартовых позиций, у нее тоже были тяжелые 1990-е годы, но сейчас она показывает другую динамику.
В конечном счете все упирается в качество элиты, которая оказывается способной (или не способной) пойти на самоограничение собственных аппетитов и интересов ради формирования институтов, защищающих в том числе права не только самой этой элиты, но и права других социальных групп. Такое происходит, если элиты помимо столкновений друг с другом испытывают существенное давление извне и изнутри, со стороны неэлитных групп — что заставляет их формировать институты, позволяющие решать внутриэлитные конфликты и в рамках политического процесса находить компромиссные решения в правовом поле.
В 1990-е годы в России на фоне той разрухи, которая досталась от СССР в наследство Борису Ельцину, Егору Гайдару, Анатолию Чубайсу и другим реформаторам, и той ограниченности ресурсов, которая была у них, как мне кажется, крайне маловероятны были другие варианты по сравнению с тем, что в итоге реализовалось. Хотя варианты хуже были — например, Югославия.
Особенность большей части бывшего Советского Союза, кроме республик Прибалтики, была в качественно другом историческом опыте. Потому что в странах Восточной Европы и в той же Прибалтике был, пусть и не очень длинный, но все-таки период функционирования другой модели. 1920–1930-е годы были для них не самым счастливым периодом: у власти там были либо сильно правые, либо откровенные фашисты. Но тем не менее это была ситуация сохранения выборов и наличия разных групп интересов. То есть к моменту всех трансформаций конца 1980-х и начала 1990-х там были люди, которые помнили, что было «до социализма». В России такие люди тоже были в первой половине и середине XX века, но к концу 1980-х годов их уже физически не было в живых.
Помимо людей, само наличие такого исторического опыта позволяло находить примеры и механизмы, которые оказались работающими в их условиях. В связи с этим проблемой таких людей, как академик Сахаров, Валерия Новодворская или тот же Егор Гайдар, было наличие у них, мягко говоря, наивных представлений о том, как работает демократия и рынок. И эти представления потеряли наивность и стали более реалистичными именно в 1990-е годы.
— То есть все упирается только в исторический опыт? Или, на ваш взгляд, все же есть конкретные люди, к которым можно предъявлять претензии?
— Если и предъявлять какие-то претензии к кому-либо, то, на мой взгляд, к той элите, которая сложилась в России на момент конца 1990-х — начала 2000-х. И у которой, в отличие от людей, пришедших к власти в начале 1990-х, реально был шанс на другие сценарии. Конкретно это такие люди, как [Герман] Греф и [Алексей] Кудрин на стороне государства или [Михаил] Фридман и [Петр] Авен на стороне бизнеса, у которых, в отличие от Гайдара и даже Ельцина, было несопоставимо больше возможностей и ресурсов. Но эти возможности не были реализованы в том числе из-за Путина. Его не стоит недооценивать — он очень грамотно использовал ситуацию в Чечне и реально большие проблемы с терроризмом для изменения политической системы в своих интересах и для того, чтобы постепенно одного за другим убирать со сцены всех тех игроков, которые были значимы в политике в конце 1990-х — начале 2000-х.
В результате сложилась парадоксальная модель. С одной стороны, несмотря на появление новых олигархов, обязанных своими состояниями лично Путину, усилиями либеральных технократов, включая Грефа, Кудрина, [Эльвиру] Набиуллину, того же [Михаила] Мишустина, была выстроена достаточно эффективная рыночная экономика с сохраняющейся конкуренцией во многих сегментах. Но одновременно была сформирована фактически монопольная политическая система во главе с Путиным и с созданием условий, при которых он единолично может принимать решения, касающиеся всей страны и имеющие тяжелейшие последствия для будущего.
У него больше не было сдержек и противовесов — при том, что на момент начала 2000-х они были. С 1999 по 2003 годы была Госдума с пятью разными партиями, с которой приходилось договариваться правительству. Был реформированный в 2000 году РСПП, который превратился из профсоюза красных директоров в профсоюз олигархов. Там был механизм регулярных коллективных встреч с Путиным, который пришел на смену «индивидуальным заходам» олигархов в высшие кабинеты во власти, что было характерно для 1990-х. И до дела ЮКОСа Кремлю и правительству приходилось договариваться с бизнесом. Были независимые СМИ, уровень которых заметно вырос по сравнению с девяностыми, когда из-за безденежья им приходилось скатываться в желтую прессу с «чернухой», компроматом и всем остальным. Были НКО, часть из которых получали поддержку от международных фондов — что было важно, поскольку российский бизнес только начинал такую активность, но именно через НКО могло возникать давление со стороны общества на власть и на элиты.
— Команда Навального считает Ельцина, «семью» и олигархов виновными в том, что к власти в итоге пришел Владимир Путин и страна скатилась в автократию. Как вам кажется, верно ли в принципе начинать этот разговор с 90-х или все-таки стоит копать глубже?
— Обсуждать, кто именно виноват в том, что пришел лично Путин, теоретически возможно, но, на мой взгляд, гораздо более содержательным был бы вопрос о том, почему возникла путинская система. Ведь Путин пришел не один, а с определенными людьми. И вместе с ними он создал ту модель, которую мы обсуждали выше.
Понять, почему мы из СССР пришли к модели 1990-х, наверное, можно. Об этом было написано много литературы — например, книга Гайдара «Гибель империи». По моему мнению, шансов на другие сценарии в тот период было крайне мало. Проблема госаппарата тогда заключалась даже не в коррупции, а в том, что большая часть тогдашних чиновников просто не понимала, как действовать в новой реальности. Например, в Госплане было много вполне квалифицированных и совсем не коррумпированных сотрудников. Но свою жизнь они прожили в совсем другой реальности, когда был пятилетний план с разбивкой плановых показателей по годам, с доведением этих плановых цифр до ведомств и предприятий и с контролем исполнения плана. Они просто не понимали, как работает рынок и что требуется от государства для его функционирования.
Копирование тех или иных механизмов госрегулирования из опыта развитых стран в этих условиях не решало проблем экономики. Например, введение налоговой системы с прогрессивным налогообложением личных доходов, с высоким НДС (28%) и большими отчислениями на социальное страхование формально ориентировалось на «лучшие практики» США или ЕС. Но происходило это в условиях, когда налогового администрирования по сути не было. То есть сидели в налоговых инспекциях тетеньки, которые в советское время — когда все было государственное — занимались учетом госсредств. Они не понимали и не знали, как взимать налоги. Поэтому для бизнеса были колоссальные стимулы к уходу от безумных по своему уровню налогов, потому что если кто-то и платил их, то он просто вылетал с рынка.
Поэтому очень важным элементом нового контракта власти с бизнесом стала налоговая реформа 2000 года. Однако она стала возможной не потому, что эксперты в ЦСР написали соответствующие бумаги, а потому, что уже в 1999 году на разных площадках начался конкретный диалог между людьми из госаппарата и людьми из бизнеса о том, что налоги все-таки надо платить, иначе будет повторение 1998 года с банкротством государства. Но при этом бизнес был готов платить налоги только при условии, что налоговая система станет хотя бы минимально адекватной, а государство начнет использовать эти налоги для выполнения своих базовых функций в части социальной политики, защиты прав собственности и контрактов и т.д.
При всей важности персоналий надо понимать, что они не существуют в воздухе. Есть определенная система, люди пытаются ее изменить и прийти к какой-то другой системе и другой модели. В 1990-е ключевым вопросом был переход к рынку. Без него страна не смогла бы выжить и перестала бы существовать. По факту этот переход состоялся, но при злоупотреблениях и бандитском капитализме с вполне дикими формами первоначального накопления капитала. Был ли у России тогда вариант перехода к «цивилизованному рынку», минуя стадию «дикого капитализма»? На мой взгляд, при тогдашних стартовых условиях — имея в виду состояние экономики и госфинансов, качество элит и отсутствие исторического опыта жизни в условиях рынка — такого варианта в реальности не было.
Другим ключевым вопросом был переход к демократии. Здесь результаты оказались гораздо печальнее. Именно в 1990-е произошла дискредитация демократических механизмов и девальвация ценностей демократии. Это, безусловно, вопрос к тогдашней элите.
— Что вы имеете в виду под «девальвацией ценностей»?
— В 1991 году во время путча ГКЧП люди вышли на улицы защищать свободу как высшую ценность демократического общества. Расстрел парламента в 1993 году был шагом в обратную сторону. Видимо, потому что власть тогда оказалась не способна пойти на компромиссы и договориться с оппозицией. Я не к тому, что оппозиция была хорошая и у нее были конструктивные идеи. Она действительно была такая красно-коричневая. Но во власти в свою очередь доминировали большевистские установки в логике «либо мы, либо они». Та же самая приватизация проводилась, и об этом говорили открыто, не для повышения эффективности экономики, а для предотвращения прихода к власти коммунистов.
В зависимости от того, кто был бы во главе страны в разные периоды времени (сначала был Горбачев, потом Ельцин, потом Путин), наверное, были возможны разные варианты. Во всех обществах персоналии имеют значение, но демократические институты могут ограничивать неадекватных лидеров. Классический пример — история про президентство Трампа, когда существующая система довольно сильно его ограничивала.
В странах, которые только переходят к демократии, таких институтов по факту еще нет или они только формируются. Поэтому в них, безусловно, роль лидеров гораздо выше. И в еще большей степени это касается авторитарных режимов — есть кейсы автократий с харизматичными лидерами, которые в первые годы или десятилетия своего правления подчас добивались реальных успехов. Но очень часто потом правление таких лидеров заканчивалось катастрофой для этих стран.
— Какие страны через это проходили?
Например, Иран в период шаха Мохаммеда Реза Пехлеви. В первые десятилетия своего правления он пытался модернизировать страну. И до второй половины 1970-х годов темпы экономического роста в Иране были такие же, как в Южной Корее. На момент Исламской революции 1979 года Иран по уровню жизни был сопоставим с СССР. То есть из достаточно бедной страны к середине 1970-х Иран стал государством с достаточно развитой экономикой. Но все закончилось тем, чем закончилось.
Другой пример — фашистский режим в Италии. При Муссолини в 1920-е и 1930-е был экономический рост, несмотря на то что страну сильно затронула Великая депрессия. Тогда же возникли итальянские госкорпорации, которые пережили самого Муссолини и которые во многом стали основой для создания инфраструктуры, энергетики, тяжелой и химической промышленности. Но все это не спасло Италию от втягивания в войну и от краха режима.
Более свежий и пока не столь печальный по своим результатам пример — Турция. Эрдогану в 2000-е удалось добиться существенных успехов в экономике, что в том числе обеспечивало ему электоральную поддержку. Но после попытки военного переворота в 2016 году Эрдоган по сути демонтировал все сдержки и противовесы в политической системе и начал проводить популистскую политику, имевшую печальные последствия для экономики.
— Раз мы с вами заговорили о судьбах других стран. С точки зрения приватизации и залоговых аукционов в России уже, кажется, никто (не исключая самих авторов приватизации) не спорит с тем, что она не была справедливой и удачной. Есть ли удачные примеры того, как другие общества (посткоммунистические или нет) успешно прорабатывали травму несправедливого и дикого первоначального накопления капитала?
На мой взгляд, наиболее успешный исторический пример — это США первой трети XX века. В это время стране, которая прошла через тяжелейший кризис Великой депрессии, удалось избежать революции и сильного политического разворота в сторону модели, которая тогда предлагалась СССР. И это при том, что в Штатах в этот период многие интеллектуалы придерживались левых идей.
За счет чего это стало возможным? Приватизация в США шла за счет раздачи земли. Этот ключевой актив использовался не только для сельского хозяйства, но и для добычи полезных ископаемых, строительства железных дорог, постройки каналов и т.д. Земли отдавались бизнесу по решению властей штатов — поскольку федеральное правительство до начала ХХ века было очень слабым.
Ощущение несправедливости этого процесса было по нескольким линиям. С одной стороны, возник класс сверхбогатых людей — так называемых «баронов-разбойников» с состояниями в сотни миллионов долларов. Причем происходило их сращивание с политиками уже на федеральном уровне. С другой стороны, государство не обеспечивало минимально нормального уровня общественных благ — та же почта работала гораздо хуже, чем, например, в кайзеровской Германии, потому что должности почтмейстеров раздавали по spoils system. И одновременно в принципе не было никакой системы социальной поддержки, из-за чего в уже достаточно богатой стране масса людей жила в нищете. В этой связи многие представители высших классов сами создавали благотворительные структуры и одновременно требовали, чтобы государство занималось решением социальных проблем.
Теодор Рузвельт уловил эти запросы и начал реформы внутри системы. Одна из этих реформ касалась введения налогообложения наследства. Здесь важно учесть, что в силу традиционного для американцев недоверия к государству они были не очень готовы платить налоги при передаче своих состояний наследникам. Вместе с тем многие люди, получившие в конце XIX века активы на десятки и сотни миллионов долларов, не хотели остаться в истории в качестве «грабителей с большой дороги». В результате общественный запрос на социальную ответственность бизнеса привел к появлению фондов или трастов — специальных организаций, создававшихся крупными предпринимателями для реализации общественно полезных целей. Именно к этому времени относится возникновение частных фондов-эндаументов для больниц, университетов, научных центров. Средства, переведенные в такие фонды, не попадали под налоги на наследство. Одновременно люди из крупного бизнеса, как правило, резервировали для себя возможность влияния на управленческие решения этих структур. Тем самым они привносили туда свой управленческий опыт. И параллельно они обеспечивали социальный статус для своих наследников — заседавших в дальнейшем в правлениях этих трастов и эндаументов.
Наряду с фондами по поддержке больниц или университетов тогдашние американские олигархи также учреждали аналитические центры (think tanks), которые привлекали сильных экспертов и пытались сформулировать решения для проблем, с которыми сталкивались общество и экономика. Так, аналитическую поддержку администрации Франклина Рузвельта с выработкой и реализацией его «нового курса» оказывали Фонд Рокфеллера и Фонд Карнеги — при том, что политика Рузвельта объективно ограничивала крупный бизнес.
В результате если в начале ХХ века отношение к крупному бизнесу в США не очень отличалось от современного российского, то к 1930-м годам оно изменилось в лучшую сторону, поскольку бизнес стал массово участвовать в решении социальных проблем. Это в том числе позволило США пройти Великую депрессию.
— Почему в России большинство людей из крупного бизнеса не пошли по такому же пути?
— В 2000 году в Кремле была встреча, на которой обсуждалась идея достижения социального контракта с бизнесом с закрытием вопроса о приватизации. Бизнес был готов пойти на крупные социальные инвестиции, чтобы компенсировать то, что общество недополучило в девяностые. Путин фактически отверг эту сделку. Ему было удобнее держать подвешенным на крючке крупный бизнес, к отдельным людям из которого он мог приходить с конкретными запросами (дайте денег на то и на это) вместо того, чтобы системно решать проблемы. Тогдашним людям в бизнесе и в бюрократическом аппарате не хватило чутья понять, что их загоняют в ловушку.
Безусловно, если мы говорим о проблемах страны на длинную перспективу, институциональные решения гораздо эффективнее — но они требуют гораздо больших усилий со стороны людей во власти.
Если же вы в первую очередь решаете ваши собственные проблемы, в том числе проблему сохранения власти, то гораздо удобнее напрямую общаться с конкретными людьми в бизнесе. Такие индивидуальные контакты и решения привязывают людей лично к вам.
При всех словах, которые я говорил про формирование институтов рыночной экономики, в России экономика остается двухуровневой. Есть более-менее конкурентный и открытый нижний уровень с возможностями доступа к экономической активности для разных игроков. Для этого делалось многое: реформы арбитражных судов и запуск арбитражной системы уже в 2000-е годы дали бизнесу механизм, позволяющий урегулировать коммерческие споры; реформы технического регулирования в рамках активности АСИ в 2010-е годы способствовали снижению барьеров для входа на рынки; изменения в законодательстве о закупках расширили доступ к госзаказам для малого и среднего бизнеса. (Многие расследования ФБК* стали возможны именно благодаря высокой прозрачности системы госзакупок, сохранившейся вплоть до недавнего времени.)
Но при этом есть второй этаж, где находятся наиболее крупные игроки и где решения принимает один человек. Этот человек может кого-то озолотить, создав колоссальную ренту одним государственным решением для одного конкретного игрока (например, есть знаменитая история про маркировку товаров, по которой Усманов и его партнеры получают по 50 копеек с каждого проданного и подлежащего маркировке товара в России). И одновременно этот же человек может своим решением лишить кого-то многомиллиардных активов и доходов.
Фактически была выстроена система, в рамках которой при наличии более-менее конкурентного первого этажа на втором этаже один конкретный человек одновременно заменяет собой и биржу (где в рыночной экономике оценивается стоимость компаний), и суд (где в нормальных условиях рыночные агенты урегулируют конфликты между собой). Но в обоих этих качествах свои решения этот человек принимает, исходя из собственных интересов. Например, возьмем арест замминистра обороны Тимура Иванова. Про то, что он не бедно живет и берет взятки, соответствующие товарищи знали, видимо, уже много лет. Однако решение проводить или не проводить его арест (ведущее к изменению стоимости активов в руках той группы, с которой был связан Иванов) оставалось за Путиным.
У Ельцина тоже были возможности по «выдаче рент» (например, в виде льгот на беспошлинный импорт или решения о «залоговых аукционах»). Но при Ельцине государство было слабым и обладало ограниченными возможностями. Кризис 1998 года привел к запросу на укрепление государства. И власть стала его реализовывать. Ограничение произвола со стороны губернаторов, борьба с терроризмом, наведение порядка в экономике — все это было частью реализации этого запроса на укрепление государства. Но затем возникла развилка, когда у людей из тогдашних элитных групп начала-середины 2000-х была возможность выбора. Можно было пытаться формулировать ключевые решения и принимать их в рамках реального политического процесса с прохождением через Думу и т.д. А можно было решать их лично с Путиным. И второй путь, к сожалению, оказался проще и понятнее в том числе потому, что такой опыт был в 1990-е и во времена СССР. В 2000-е можно было пойти по пути строительства институтов, которые создавали бы правила игры для всех. Но это было связано с издержками, тратой времени на переговоры и на поиск компромиссов для игроков в крупном бизнесе и в высшей бюрократии. А им не хотелось этого делать: для них авторитарные модели а-ля Пиночет в Чили были ближе и понятнее.
— Я знаю, что на самом деле как минимум некоторые из олигархов, без которых Ельцин не сохранил бы власть в 96-м году, после становления Путина рефлексировали на тему того, стоило ли так грубо вмешиваться в ход истории, и даже приходили к выводу, что приход к власти Зюганова, возможно, в историческом плане был бы для страны в итоге полезнее. В фильме ФБК* очень мало говорится об угрозе коммунистического реванша и его исторической роли. Насколько это справедливо?
— Это в любом случае сослагательное наклонение. Мы не знаем, что было бы на самом деле, если бы Зюганов пришел к власти. Мое личное ощущение сводится к тому, что лучше, скорее всего, не было бы. У нас был условный аналог в лице Примакова, который стал премьер-министром в 1998 году и который ничего плохого сделать не успел. С другой стороны, есть пример Лукашенко, который пришел к власти в Беларуси в 1994 году, и мы все видим, до чего он довел страну.
В любом случае я не сравнивал бы Зюганова с представителями левых партий, пришедших к власти в Восточной Европе, например, в Польше. Просто потому, что эти партии были социал-демократическими. А у КПРФ с социал-демократами не было ничего общего.
— Какими могут быть следующие элиты — после Путина, с учетом того, что после начала войны произошло очередное массовое выдавливание инакомыслящих из страны? Кто в целом будет претендовать на то, чтобы ими стать? Есть ли шансы на то, что появится какая-то группа, способная противостоять нынешней элите в лице силовиков?
— С 1990-х и до сегодняшнего дня можно выделить три ключевые группы в элите, которые остаются до сих пор. Это олигархия, высшая бюрократия и силовики. Персональный состав изменился, хотя некоторые люди, которые были олигархами в середине 1990-х, до сих пор ими остаются. Но базово все эти три группы никуда не делись. Менялся баланс сил между ними. И вот то, что происходит последние 12 лет, — это доминирование силовиков. Олигархи и высшие бюрократы — в лучшем случае младшие партнеры.
Отличие ситуации последних двух лет от того, что было в 2014 году после Крыма и Донбасса, в том, что люди в высшей бюрократии и люди в крупном бизнесе понимают, что они фундаментально проигрывают. То есть в силу разных факторов они даже могли получить сверхдоходы в 2022–2023 годах, но с перспективами у них все очень печально. И Путин вполне конкретно сказал в последнем послании, что новой элитой будут те, кто сейчас в окопах.
Здесь важно понимать, что на самом деле это сигнал отнюдь не только для олигархов. Потому что активов олигархов на всех людей в окопах не хватит. Но зато есть места в бюрократических кабинетах. И это как раз то, что Кремль, видимо, собирается раздавать людям, которые сидят в окопах. От высшей бюрократии и от бизнеса Путин сейчас реально уже не зависит. У них по сути нет реальных рычагов влияния на власть — в отличие от людей в погонах. Поэтому последним нужно что-то обещать.
В этой связи, если думать про изменения, при всей текущей номинальной лояльности режиму я думаю, что и в бизнесе, и в высшей бюрократии очень многие были бы счастливы вернуться в ситуацию января 2022 года. Но они не готовы что-либо делать сейчас из-за высоких персональных рисков. Ведь было много историй со странными смертями топ-менеджеров крупных российских компаний в 2022–2023 годах. Это был очень четкий сигнал, который люди вполне четко понимают.
Одновременно есть проблема, связанная с тем, что эти люди не понимают, что может быть вместо нынешней модели. Возможностей выхода из системы, особенно для чиновников, крайне мало. Неясно, на что может быть заменена эта система. Это проблема не только ФБК*, но и всей остальной оппозиции. Потому что пока не сформулировано внятное позитивное видение будущего, в котором было бы место для людей из нынешней элиты, которым не нравятся война и Путин и кто пока не готов об этом говорить, но мог бы действовать по-другому, если бы понимал альтернативы для себя.
Важно сознавать, что сейчас смена режима невозможна без участия в этом какой-то группы людей в погонах. И я бы не идеализировал ситуацию с точки зрения поддержки Путина со стороны военных. История с мятежом Пригожина важна, потому что было видно, что в тот момент никто не вышел защищать Путина. И ему пришлось идти на переговоры с Пригожиным — что было очень большим унижением. При этом военные понимают, что армия понесла большие потери в начале войны из-за того, что Путин поверил данным ФСБ и принимал на их основе решения, стоившие десятков тысяч жизней российских военных.
Однако какие-либо действия со стороны военных возможны только в том случае, если они будут понимать, какая модель будущего предлагается для страны и какое будущее у них будет в этой модели. Если в 1991 году во время путча ГКЧП можно было говорить общие слова про демократию, свободу и рынок и тогда это в целом сработало, то сейчас говорить с людьми в таких терминах уже бессмысленно.
*Иноагенты, экстремисты, террористы и проч.