Женщина у скульптуры Серп и Молот
30.03.2023 Общество

О помешательстве государств и народов

Фото
Shutterstock

Газета «Завтра» опубликовала материал, совершенно не вписывающийся в стандарты современной журналистики – отчаянно длинный лонгрид российского философа и публициста истового державника Александра Секацкого.  Эссе исследует феномен возвышения и падения империй, в том числе Советского Союза, читать его – труд, но оно того стоит, если кто-то хочет лучше представить причинно-следственные связи в процессах, происходивших очень давно, относительно недавно и происходящих сегодня. Соглашаться с автором не обязательно, но подумать вместе с ним – совсем не лишне.  

Империя на подъёме и империя в упадке — в сущности, обычное дело, сколько такого было в истории. Обретение пассионарного заряда и последующий упадок пассионарности — одна из возможных причин такого положения вещей, известная нам благодаря Льву Гумилёву. И о культурах-цивилизациях, которые зарождаются, чтобы развернуть и реализовать свой прасимвол, а затем, достигнув преклонного возраста, дряхлеют, и тогда ничто уже не в состоянии их спасти, мы тоже знаем. Интуиция Шпенглера всё ещё остаётся одной из самых точных объяснительных схем истории. В конце концов, ещё Платон сравнивал государство с душой, сравнивал продуманно и последовательно, так что обе сущности поочерёдно, в порядке передачи эстафеты, поясняли друг друга.

Пояснения, конечно, не всегда были корректны, но то, что некоторые социальные единства — народы, государства, те или иные общности способны иметь отдельные черты и характеристики субъекта, не вызывает сомнений. Акторно-сетевая теория Латура окончательно легитимировала подобный способ рассмотрения: раз уж избранные вещи вроде вакуумных насосов и дверных доводчиков успешно выступают в роли актантов, будучи деятелями в рамках некоей специфической деятельности, то о долгосрочных единствах коллективного тела социума нечего и говорить: тогда государства и народы вполне могут быть рассмотрены в качестве субъектов второго порядка.

Конечно же, некоторые вопросы навсегда останутся этически неразрешимыми. Можно ли вменять в вину целому народу жестокость, чёрствость, коварство, неблагодарность и прочие грехи того же рода? Или народ всегда мудр, и лишь отдельные его представители, прежде всего, политики и то, что называется государством (правда, в таких случаях его именуют «режимом»), могут расцениваться как нечто преступное? Кстати, теперь в таких случаях ещё принято говорить о «преступлениях перед собственным народом». Прошли времена, когда аргументация Макиавелли казалась убедительной и естественной, когда флорентиец, оправдывая неприглядные действия государя — его цинизм, жестокость, вероломство, — апеллировал при этом к «народу» примерно следующим образом: властелин есть существо мстительное, легко выходящее за рамки морали и христианского милосердия, и хуже государя в этом отношении оказывается только народ… Читателю оставалось лишь улыбнуться про себя и мысленно пожать плечами — возразить было нечего. Сейчас на этом месте срабатывает даже не внешняя, а внутренняя цензура: как — замахнуться на народ, на людей! Однако обойти эту цензуру несложно, достаточно лишь заменить народ на «правящий класс» или на «государство». Кстати, репутация «государства», напротив, существенно упала, и сегодня число желающих расписывать его доблесть едва ли превосходит число желающих обличать непосредственно народ. Можно сказать, что характерная для античности оппозиция полиса и демоса поменяла свои знаки на противоположные. Так, полис (государство) был источником всех гражданских достоинств и предметом апологии большинства античных философов. Демос и его нравы, напротив, становились, как правило, объектом обличения (Платон, Фукидид, Плутарх). Теперь же народ есть безупречный суверен, а вот государство — нередко узурпатор. В этом уместно обвинять даже самое демократическое правление: так, американские политологи, нередко затрагивающие вопрос о глубинном государстве, высказываются о нём критически (мне, например, неизвестна положительная оценка собственного глубинного государства).

Но нас сейчас интересует не проблема моральной или нравственной вменимости, а другие аспекты и другие параллели между телесно воплощённым индивидом (собственно субъектом) и квазисубъектом, актором, действующим на арене истории. Это аспекты бытия-во‑времени — возраст и возрастные изменения, в каком‑то смысле это конкретизация интуиции Шпенглера, но не на уровне культуры-цивилизации, а на уровне более непосредственно данного единства, как раз государства. Но не всякого, поскольку государство государству рознь. Контрактное государство, имеющее характер сделки (договора), это достаточно слабо выраженный самостоятельный актор, собирательное единство, под крышей которого действуют классы, корпорации, партии и прочие «вакуумные насосы». Иное дело органическое государство, оно существенно ближе к субъекту-деятелю, поскольку в равной мере воплощено и в институтах, и в олицетворениях, содержит не одно единственное правовое поле, а несколько, даже целый веер, при этом предусмотрены и механизмы сборки подданных в единстве воли. А значит, мы имеем значительно больше оснований приписывать такому деятелю черты и характеристики телесно воплощённого человеческого индивида.

 

Допустим, возраст. Если уж в концепции Шпенглера — Гумилёва возраст этноса и, соответственно, культуры-цивилизации является одной из ключевых характеристик, то в отношении империи тем более следует присмотреться к этому параметру.

Имеется встроенный механизм обновления, для которого и задействуется наследственная монархия. В случае России самый яркий пример — это смена царя-батюшки (Алексея Михайловича) царём-детинушкой, Петром, само правление которого получило вполне справедливое название «Россия молодая». Однако если подобный механизм отсутствует и следы дряхления не выводятся из социального организма, с этим самым организмом происходит что‑то вроде старческой деменции. И лучшим тут примером тоже является Россия — гибель советской империи.

Попробуем суммировать свидетельства той удивительной вспышки исторического безумия, которую принято называть перестройкой. Это, несомненно, многогранное явление, соединяющее в себе черты революции, смены эпох, крушения цивилизации, не сумевшей совладать с вызовами истории, — и все же немало соображений могут быть извлечены из анализа клинической картины, из сопоставления безумия в классическом психиатрическом смысле и маразма советской державы в смысле куда более метафорическом. Оставим пока в стороне даже анализ причин, то есть того, что привело к этой катастрофе планетарного масштаба: всему, конечно, есть свои исторические политические и социально-философские объяснения. Возьмём просто несколько характерных проявлений-феноменов в интересующем нас ключе.

 

1. Предельная форма отчуждения от государства к восьмидесятым годам — черта, характерная уже для всех живших тогда поколений. Государство действительно представлялось чем‑то вроде самостоятельного существа — грозного, могущественного, совершенно никак не зависящего от твоей воли, да и собственно от воли людей, имеющих человеческий облик. Оно держит ядерный щит и карающий меч, помогает борющемуся народу Мадагаскара — далёкому, надо сказать, народу, но ведь и собственный народ был так же далёк от него, от этого государства, имеющего и другие персонификации — «партия и правительство», «советский народ», притом что настоящий народ ощущал себя кем угодно, но только не тем «советским народом», о котором пелись песни и гимны и рассказывались мифы.

Главное отличие позднего советского государства от империи сталинских времен заключалось в этом изменившемся обстоятельстве. То, сталинское, государство было несравненно более опасным и кровожадным — но оно находилось рядом, к нему действительно были причастны и оперуполномоченные НКВД, и секретари первичных парторганизаций, и все социальные лифты работали на полную мощь. Дряхлое, выжившее из ума брежневское государство было где‑то очень далеко, и в силу этого изначально глуховато и подслеповато. Оно действительно являлось как бы ничьим, и хотя миф о всеприсутствии КГБ был достаточно широко распространён, в глубине души народ не слишком верил в это, что и подтвердилось сразу же, на первом же этапе катастрофы (перестройки), когда ни коммунисты, ни чекисты не изъявили ни малейшей готовности защищать режим, это якобы «своё» государство, которое в действительности оказалось для них столь же далёким, как и для рядового советского обывателя.

 

2. Сам же советский народ и, в особенности, его интеллектуальная элита, интеллигенция, в условиях отсутствия контакта с собственным государством осуществляли пробные контакты с иными государствами — с Америкой, с Западом как таковым, с провинцией Касталией из романа Германа Гессе «Игра в бисер», с Российской империей прошлого века и с прочими довольно смутными фантомами — у каждого из них находились свои верные рыцари…

Оба эти симптома хорошо вписываются в клиническую картину шизофрении: психиатры обычно говорят об отчуждении от ближнего круга в пользу дальних химерных ассоциаций, и сегодня такую характеристику, как «склонность к образованию сверхценных идей (идей фикс)», никто не отменял. Заметим, что сама по себе склонность к далёким идентификациям есть просто шизотенденция, совсем не обязательно ведущая к шизофрении — к социальной шизофрении в частности. Поэтому продолжим присматриваться к картинке феноменов интересующего нас государственного помешательства.

 

3. Всеобщее лицемерие может показаться чем‑то не совсем уж безобидным, но, скажем так, не самым худшим. Та же советская версия Российской империи знавала и настоящие волны внутреннего террора, и невероятную жестокость, массовый голод и другие лишения. На этом фоне тридцатилетний брежневский консенсус вроде бы не похож на паранойю или невротизацию. Но лицемерие обладает разъедающим действием: оно достигает определённой концентрации и просачивается во все уголки социума вплоть до колыбельных песен.

 

Именно это и произошло в Советском Союзе, где пришёл в негодность даже уровень простого детского импринтинга. Обратимся к известной иллюстрации из этологии, уже изрядно затасканной со времён Конрада Лоренца. Цыплята, утята и некоторые другие птенцы определяют маму как первый движущийся предмет, который они видят. При обычном ходе вещей таким предметом как раз и является мама-утка, так что механизм импринтинга успешно работает.

Но ведь никто не мешает экспериментатору заменить чем‑нибудь или кем‑нибудь маму-утку и посмотреть, что получится. Ну и посмотрели, было проделано немало экспериментов, и выяснилось, что на роль «мамы» подходит достаточно широкий круг движущихся, как бы живых предметов. Перед вылупившимися утятами протягивали подушку, и утята принимали её и в дальнейшем считали мамой (этологи, правда, не пришли к единому выводу насчет минимального времени экспозиции). Перемещали таким же образом чучело коршуна, и тогда коршун, естественный враг уток, становился для утят мамой…

Если внести соответствующие поправки на формат актора, на то, что это помешательство квази-субъекта (то есть органического государства, в отличие от служебного государства, имеющего простую контрактную форму), параллель с чучелом коршуна, конечно, напрашивается: в одряхлевшей державе не осталось буквально ничего живого, ничего такого, на что мог бы откликнуться «младенческий импринтинг». Для октябрят, пионеров и прочих юных ленинцев, для подрастающего поколения в целом находились только пустые слова, в которые абсолютно никто не верил, за которыми не стояло никакое дело, никакое призвание, ничья личная ответственность. То есть по сумме признаков эта «мама» была дохлой курицей, которую принято было именовать грозным орлом, — но научить орлят летать эта дохлая курица, конечно, не могла.

Стоит заметить, что в 20–30‑е годы при всей жестокости режима дело выглядело иначе, и импринтинг работал, чего не учли, в частности, аналитики Третьего рейха, полагавшие, что на фоне размаха сталинских репрессий немецкая оккупация покажется не такой уж и обременительной. И просчитались они практически во всём, включая и беспрецедентный размах партизанского движения.

Но для 80‑х годов подобный расчёт, увы, был бы совершенно верным. Лживая и выдохшаяся риторика не имела никакого доступа к сердцам, в том смысле, что никто не принимал её близко к сердцу: ни октябрята, ни комитетчики. Множество слов было сказано о перекрытии всех социальных лифтов, о беспросветной геронтократии, о том, что гипотетическое наличие искренних убеждений было скорее помехой, тормозом для продвижения по карьерной лестнице (и попадания в номенклатуру). Всё это суть фрагменты общей картины государственного безумия — тихого (вплоть до кризиса перестройки) помешательства. Говоря в терминологии «Розы мира» Даниила Андреева, уицраор России Жругр III пребывал в глубоком маразме.

 

4. Отсутствие пригодных для импринтинга идентификаторов, — поскольку в этой части у дряхлого государства не осталось буквально ничего живого, — не отменяет нужды в первичных идентификаторах, тут Фрейд был прав. И тогда далёкие химерные идентификации, своего рода призраки, заменяют место матери, отца, кого‑нибудь из предков-покровителей; пословица «свято место пусто не бывает» вполне подходит для нашего случая.

А случилось так, что начиная с конца 60‑х уже никто не мог всерьёз воспринимать лозунги, выцветшие ещё до того, как они были написаны, какие‑нибудь «планы партии — планы народа». Но раз так, то начинается невольный поиск того, что хотя бы «движется» и подаёт признаки жизни, пусть даже и очень странной жизни; начинается поиск цветных подушек, которые кто‑либо, возможно, проносит мимо, — ну или проплывающих вдали облаков, если уж ближе нет ничего живого. Они и заполняют пустующее святое место, если больше некому и нечему.

Нужно слегка потрудиться, чтобы вспомнить все те образцы цветных подушек и кучевых облаков. Вот православная вера, видимая где‑то вдалеке — в иконах Андрея Рублёва, в текстах Павла Флоренского и даже в образе Иешуа из «Мастера и Маргариты»… Вот толпятся исторические образы государства Российского: ни один из них не удаётся отождествить со своим государством, с тем, которое есть сейчас и даже располагает всеми атрибутами сверхдержавы. И образы, которые должны были бы быть альтернативными друг другу, совмещаются и плавно друг в друга переходят. А это, как известно, свойство химер, чего‑то сущего лишь в возможности, а не в действительности (Аристотель). Так, белогвардейская романтика, которую воплощали, например, корнет Оболенский и поручик Голицын, легко уступала место романтике революционной, и песенка Окуджавы «И комиссары в пыльных шлемах // склонятся молча надо мной» шла сразу вслед за ней и точно так же проникала в душу. А бедные цыплята вытягивали шеи то туда, то сюда и в упор не видели свою номинальную мать — дохлую курицу. Вокруг и вправду мелькали чужие отечества, бледные претенденты на пустующее святое место. Поставлялись они, в основном, литературой и кинематографом в широком ассортименте — от «Мастера и Маргариты» до «Игры в бисер» Германа Гессе, существенно ярче были вторгнувшиеся образы хиппи и рок-музыки: они, правда, коснулись молодого поколения, зато пленяли без боя и сразу, поскольку именно это поколение было наиболее обездоленным в смысле пригодных эйдосов — образцов для идентификации.

Среди прочего присутствовала и далёкая Америка. При всей своей дали она поразительным образом была ближе к пустующей родине души, к самоопознанию и самоопределению, чем пребывающие в режиме автопилота, а лучше сказать, пребывающие в коме атрибуты собственной государственности, вполне живые и действенные ещё несколько десятилетий назад. Вот вполне подходящий для иллюстрации анекдот поздних советских времён:

«В телевизоре — едва шевелящий губами генеральный секретарь. Наш дорогой Леонид Ильич зачитывает официальное заявление: “В последнее время распространяются слухи, что вместо меня по Москве носят чучело. Должен решительно заявить, что это ложь и клевета: вместо чучела носят меня”».

Да, в этом смысле «чучело коршуна» было куда убедительнее для несчастных цыплят и утят. А уж тем более если коршун или кондор высоко в небе и далеко за океаном. В силу искажающей оптики миража (в подобных случаях это принято именовать помрачением), заокеанский кондор казался очень даже подходящим объектом для импринтинга.

Советские люди 60–80‑х годов любили Америку. Сразу же вспоминается «мой отель далекий, Калифорния», и аккорды рок-музыки, и герои вестернов, вообще притягательные образы Голливуда, и передачи «Голоса Америки»*, на волну которой были настроены сотни тысяч радиоприёмников… Одной из причин такой парадоксальной любви стало как раз то, что США были объявлены главным врагом советского государства, ну а в ситуации тихого, но прогрессирующего безумия кому как не главному врагу становиться тайным другом? Не удивительно, что, когда наступило обострение психоза и остатки здравого смысла были утрачены окончательно, беззащитные утята перестройки выбежали навстречу своему высоко парящему долгожданному родителю. Ну а хищник спикировал и взял своё. Лет десять, ну, может быть, семь было в его полном распоряжении, и заокеанский хищник вовсю хозяйствовал, не вызывая нареканий, несмотря на всех Браудеров и прочих циничных гангстеров, — и это, конечно, свидетельствовало о глубине социального помешательства. Сегодня, глядя на глубокий и искренний антиамериканизм возрождающейся Российской империи, в это трудно поверить, но тут, правда, есть ещё один момент: Америка 60‑х, того времени, когда её полюбили, несла в себе некий заряд собственной неотразимости, наверное, как Афинский полис во времена Перикла, — картина же сегодняшнего американского общества вызывает недоумение, а то и отвращение.

 

5. Влечение к ярким эйдосам, данным по большей части в иллюзорном оптическом преломлении, напрашивается на сопоставление с манией величия в том виде, в каком её трактует современная психиатрия начиная с Ричарда Лэйнга. Схема вырисовывается такая. Отождествление себя с Наполеоном или, скажем, с Жанной д'Арк вызвано отнюдь не завистью к этим всемирно известным персонажам и не осознанным желанием им подражать. Подобные идентификации имеют своей причиной вопиющую, катастрофическую нехватку достоверности собственного бытия. Когда то, что должно быть твоим ближайшим, насквозь фальсифицировано, приходится цепляться за что‑то подтверждённое, имеющее некую универсальную признанность, хотя бы за Наполеона, в чём и состоит суть клинической формы мании величия, а при аналогичном расстройстве государственного строя поневоле ухватишься то за Америку, которая так далеко за океаном, то за Российскую империю во главе с государем императором — не цепляться же за этого, которого носят вместо чучела… У интеллигенции выбор, был, конечно, пошире, но в целом вполне укладывающийся в клиническую манию величия, поскольку речь шла о полной замене собственного государства, обанкротившегося материнства — отечества…

Например, вера в Миссию Художника, конечно же, всемирно-историческую миссию, одной из заветных формул которой было знаменитое «рукописи не горят». Эта формула выглядела сокровенной истиной русского литературоцентризма, но ведь и сам литературоцентризм находился в конкурентных отношениях с идеей государства как живого и моего государства, так что каждая вспышка этого щадящего рукописи огня свидетельствовала об отчуждении от государства.

Что ж, литературоцентризм 60– 80‑х годов достиг беспрецедентных масштабов, породив в качестве эпифеномена рекордное число графоманов. Ибо каждый, пишущий в стол, твёрдо знал: рукописи не горят — это обо мне. Но ещё раз отметим, что это клиническая мания величия в применении к страдающему от неё индивиду. Она не от самомнения и гордости, а от невозможности нормальной сборки субъекта, поскольку никакие другие средства опознания себя (самоидентификации) не срабатывают. Если же в качестве суверенного субъекта рассматривать народ (не говоря уже об отдельно взятой интеллигенции), то метания будут связаны со сбоем всех настроек органической государственности.

 

6. Ещё штрихи к картине, к сопоставлению симптоматики индивида и психопатологии государственности. Речь идёт о том, что высветилось в момент кризиса, то есть в годы перестройки и сопутствующего обморока (морока) государственности; пока просто упомянем их без стадиальной привязки.

Вот так называемые «предприниматели» — класс, мгновенно в масштабе истории сформировавшийся из криминальных элементов и представителей тех самых госструктур (партийных и комсомольских работников), которые, впрочем, уже задолго до этого мысленно посылали своё государство подальше. Как тут не умилиться бесчисленным статьям из перестроечной прессы, всерьёз обсуждавшим спасительную роль частной собственности и прогрессивную, просветительскую миссию тех, кто её представлял, кто был готов к осуществлению этой благороднейшей миссии — поначалу они, кажется, носили имя «кооператоры». Газеты и журналы наперебой призывали не чинить им препятствий, всячески поддерживать инициативу, а популярный советский поэт Вознесенский, чья популярность, впрочем, стремительно близилась к закату, посвятил фигуре кооператора целую поэму, где он, как и все тогда, возносил хвалу предпринимателю как новоявленному спасителю. А заканчивалась поэма так:

Ты пока что рукопись для второго тома,

Если не получишься, я тебя сожгу…

Понятно, что в итоге всё получилось наоборот. Предсмертный триумф «властителей дум» был мимолётным, победившие кооператоры, они же предприниматели, они же бизнесмены, согнали своих «покровителей» с командных высот, особо не заморачиваясь, короткой фразой «брысь, шушера!» — те и поплелись к своим негорящим рукописям. Словом, легко отделались за то, что так обделались…

 

7. Безжалостные хищники, получившие имя предпринимателей и принятые бедными утятами за своих спасителей (да и как было не принять, если отчуждённое, не способное достучаться ни до одной живой души государство называло их «спекулянтами», «барыгами» и всячески преследовало), — это ещё не самое печальное и не самое страшное в той логике, где каждый знак этической оценки нужно было поменять на противоположный. Так называемые криминальные элементы (братва) в итоге всё‑таки стали спасителями, выполняя роль регулятора тогда, когда государственность находилась в глубоком обмороке, — и продолжая её выполнять вплоть до рождения нового Жругра, подземного демона государственности (Даниил Андреев).

Куда удивительнее и печальнее были другие обознатушки, основанные всё на том же тотальном помрачении, требовавшем заменить прежнюю этику на антиэтику. Так, российская общественность вдруг обеспокоилась захоронением солдат вермахта: есть ведь среди них и безвестные, что же им лежать в земле сырой? Почему бы не услужить дружественной Германии, не отделить эти останки от разных прочих костей? Разве это не кратчайший путь в ряды прогрессивного человечества?

Или вот чеченские события в освещении прогрессивных московских журналистов, когда наши гибнущие парни именовались в лучшем случае «федералами», а противостояли им, разумеется, гордые моджахеды, ведущие борьбу за свободу…

Куда ни копни, всюду обнаруживались свидетельства перевёрнутого и отброшенного в зазеркалье мира. Достаточно вспомнить, например, многочисленные интервью с беглым генералом КГБ Олегом Калугиным, сдавшим американцам всё что можно. Мир, конечно, трудно удивить предательством, да и сдал Калугин сравнительно ничтожную часть того, что сдал Ельцин. И всё же до сих пор пробегают мурашки по коже, когда перечитываешь интервью этого обыкновенного предателя, интервью, в которых он предстаёт как учитель жизни, чуть ли не как образец для потомства…

В общем, наша произвольная выборка, к которой можно было бы добавить ещё множество впечатляющих фактов, вполне обрисовывает картину сквозного помешательства социального тела (что, правда, предполагает наличие у такого тела души). Ещё раз отметим, что буйному кризису предшествовал тихий период, при котором внешне могучее государство внутри было уже фактически неспасаемо из‑за сбоя всех важнейших идентификаций. Оно, это государство, несомненно, выжило из ума ещё до начала перестройки и собственно краха империи, так что стремительный катастрофический криз, приступ опирается на надёжный анамнез.

 

Обратимся к описанию невроза как метафизической болезни, принадлежащему современному метафизику Вольфгангу Гигериху:

«Невроз есть собственное Я. Он самодостаточен. Личность, вместо того чтобы быть субъектом невроза, вовлечена скорее лишь как место, на котором невроз разыгрывает себя, как он или она, случайным образом втянутые в это персонифицированное страдание и разрушение. Застигнутые неврозом личности просто платят по счету за этот священный Вагнерианский фестиваль, непременно начинающийся, когда невроз вступает в эту стадию. Личность не появляется на этом представлении как его интегральная часть, не играет роли в качестве одного из актёров в этой грозно-божественной драме жизни. Он или она этой фантомной реальностью всего лишь захвачены»[1].

Гигерих даёт разъяснения своей позиции, и сквозь них поневоле проглядывает фантомная реальность помешанного государства и невротического общества, реальность слишком знакомая большинству (или уже не большинству?) россиян:

«Широко распространённый взгляд состоит в том, что невроз возникает потому, что личность слишком травмирована (overtaxed) событием или ситуацией — и тогда способом защиты, просто в порядке физического выживания, становится ускользание в невроз. Однако разочаровывающее или болезненное событие само по себе далеко от того, чтобы быть невыносимым ударом судьбы, оно, напротив, служит подкормкой для самогенерируемого невроза, посланной небесами благоприятной возможностью для души, которая хочет утвердить абсолютность абсолютного принципа, — и инструментом, посредством которого Абсолют может учредить себя в качестве реальной силы. Прогрессирующий невроз утилизирует события и ситуации в своих собственных целях. Это разочарование, этот подвох, предательство, пренебрежение моими правами и моим достоинством, эта угроза моей незамутнённости и целостности — все они слишком хороши, чтобы их пропустить, предоставить естественному ходу вещей, всему тому, что возникает во времени и во времени исчезает. Нет, это должно быть извлечено из потока времени и стать его психологическим центром. Должно быть задействовано по полной (здесь мы имеем дело с тем, что психоанализ склонен рассматривать как навязчивое повторение, repetition compulsion)[2].

То есть невроз это вовсе не реакция на невыносимую трудность бытия, это самоучреждаемая реальность, поджидающая, притягивающая и порождающая такого рода трудности. В какой‑то момент прогрессирующее безумие становится как бы абсолютом во имя Абсолюта — и этот момент характерен для всех великих исторических одержимостей. Более того, если мы говорим о теле социума, то такого рода одержимость и есть его душа, а её отсутствие указывает на бездушность или неодушевлённость, что как раз свойственно контрактному государству, образующему минимальное единство даже не субъекта, а простого актора (Латур). Органическое государство, включая империю, представляет собой единство более высокого ранга: перед нами действительно исторический субъект со всем его спектром возможностей — от порыва одухотворения, обеспечивающего торжество духа над материей, до возможного помешательства, которое, увы, тоже входит в спектр возможностей органического государства. Мы должны считаться с этим по той же причине, по которой «безумная лопата» не принимается нами всерьёз, а обезумевший кот или, тем более, старик — принимаются.

Можно сказать ещё и так: контрактное, правовое государство является слабой, в чём‑то даже факультативной репрезентацией народа или этноса. Проявленность этнограммы ведь не сводится к одной только государственности, множество вещей — обычаи, институты, гражданское общество в целом — могут входить и входят в самоопределение народа.

В отличие от контрактного государства имперская сборка несравненно более глубоко влияет на самосознание индивидов, и тогда эти индивиды в совокупности представляют собой имперский народ, если воспользоваться термином Л.Н. Гумилёва. Само же такое государство есть, в силу этого, произведение духа, оно одушевляет социальное тело подобно душе. Отсюда следует, что имперские настройки в принципе не совпадают с параметрами оптимального функционирования государственного механизма, как это происходит в случае контрактного, правового государства, где вполне достаточно говорить о простых регуляторах социальной жизни (тела социума), не прибегая при этом ни к духу, ни к душе. Правовое государство основывается на общественном договоре (social contract), что требует учёта не духовных устремлений, а баланса интересов. Напротив, органическая государственность как проекция души имперского народа требует именно трансцендентных настроек, без учёта которых она остаётся необъяснимой.

Тем самым наличие, например, сверхзадачи и миссии, которые с позиций контрактного, служебного государства выглядят типичными идеями-фикс, для империи просто необходимо. Все существовавшие в истории подлинные империи, от Македонии и Рима до империи Маурьев и кочевой империи Чингиз-хана, имели свою сверхзадачу. Или череду сменяющих друг друга сверхзадач, как в случае России, балансировавшей между «империей правильной веры», Мировой революцией и оплотом человеческого в человеке (как сейчас). И как бы ни были мистичны, несбыточны, иррациональны эти настройки, сами по себе они отнюдь не свидетельствуют о помешательстве. Наоборот, они могут обеспечивать единство воли и опору на трансцендентное, без чего никакое единство органического государства, тем более империи, не устоит.

Действительная устремлённость к трансцендентному безоговорочна. Такой модальностью обладают и истина веры, и истина любви. Иногда говорят, что любовь слепа, — она и вправду имеет искажённую оптику, позволяющую видеть любимого человека всегда в выгодном свете, — точнее будет сказать, что любовь безоговорочна. Такова же и истина науки, что может показаться странным, поскольку в науке всё обсуждается, доказывается и ничего не принимается на веру — кроме безоговорочного приоритета самой истины. Истина является единственной трансцендентной настройкой науки.

Устремлённость к трансцендентному, без которой немыслима империя как форма органической государственности, столь же безоговорочна, и это как раз в порядке вещей, если речь идёт об общем деле (res publica). При желании со стороны это можно считать одержимостью, но никак не помешательством, которое возникает как раз тогда, когда не остаётся ничего безоговорочного — одни оговорки. И подобный диагноз советской державе можно было поставить уже в 70‑е годы.

Ясно, что этот диагноз — «помешательство государства» — является не единственным и не исключительным. В истории империй, включая Рим, Поднебесную, да и ту же Россию, нетрудно найти подобные или похожие примеры, когда наступившая непригодность трансцендентной матрицы для идентификаций вызывает безумие сословий, расцвет дикого, по большей части «аутоиммунного» импринтинга социального организма. Среди прочего здесь возникает и дилемма: где здесь ты? Среди «государственных приспешников» или среди приличных (рукопожатых) людей? Дилемма слишком известная для русской интеллигенции, столь склонной служить врагам отечества. Они с детства готовы опознавать чучело ястреба в качестве родной матери (и отца) и сбегаться с разинутыми клювиками, когда уже не чучело, а сам ястреб появляется в небе. Историки, впрочем, найдут немало похожих примеров в истории позднего Рима и Византии.

Но перестройка является последним по времени (пока) образцом, хорошо документированным и чрезвычайно поучительным, если правильно расставить акценты, произвести верную тематизацию. Это, прежде всего, означает точный анализ, грамотно составленную «историю болезни». Тогда, в нашем случае, отсчёт следует начинать не с перестройки как таковой (которая всего лишь кризис, что‑то вроде рокового приступа предсмертного безумия), а с Брежнева и его времени. Ведь «активисты», растерзавшие страну в конце 80‑х — начале 90‑х, это всё те же «умные, честные и преданные люди», совершившие свой импринтинг еще в 60–70‑х.

Стало быть, согласно уточнённому анализу, корни помешательства уходят именно туда, в начало 60‑х. Да, в семидесятые годы СССР был одной из двух сверхдержав мира и обладал достаточным ответным потенциалом на случай прямого нападения. Но он был не империей зла, а скорее империей безумия, страной со сбитыми настройками трансцендентного, с помешанным государством. Если бы какой‑нибудь находящийся вне истории и, так сказать, вне человеческого континуума наблюдатель произвёл две пробы глубинного безумия с разницей в 20 лет — одну в 70‑е, другую в 90‑е, он установил бы между ними чёткую логическую связь, как опытный психиатр может предсказать характер кризиса по ранним симптомам шизофрении.

Это обстоятельство особым образом ставит вопрос вины. Возьмём для примера, пусть искусственного, каких‑нибудь «боевых уток» — допустим, специальных стражей, призванных охранять птичий двор и имеющих для этого все возможности, включая необходимое оружие. Но они позволили приземлиться стае стервятников и разорить курятник, позволили это сделать, не оказав сопротивления. Виновны? А если это было результатом давнего импринтинга и последующего массового гипноза? Ведь и стражи, и прочие обитатели курятника сформировались в перевёрнутом Эдиповом треугольнике идентификаций и до последней минуты принимали грабителей и, так сказать, представителей колониальной администрации за представителей прогрессивного человечества, за мудрых инвесторов, за просвещённых просветителей — да и за кого только не принимали обитатели птичьего двора этих стервятников? И если «преступник-индивид» освобождается от ответственности в случае признания его невменяемым, то как быть с помешанным государством, при котором волей-неволей перевёрнутую систему ценностей имеет всё общество?

Пожалуй, знаменитый «Скотный двор» Оруэлла, где все животные равны, но некоторые «равнее» прочих, — неплохой наглядный образ тоталитаризма, — нуждается в дополнении, а может быть, и в противопоставлении. Пусть теперь перед нами будет Птичий двор, или общество одураченных утят, — образ, тоже имеющий некоторые исторические аналоги. Признаем, что советское общество 60–70‑х годов прошлого века неплохо в этот образ вписывается. Но и этот, и другие имеющиеся исторические примеры демонстрируют неизменную эволюцию (или инволюцию): общество одураченных утят неизбежно превращается в общество разорённых курятников. И вопрос, как здесь быть с коллективной и индивидуальной виной, не решается путём логических построений.

Ведь, в самом деле, когда государство нежизнеспособно — причём не с точки зрения соблюдения прав и свобод, — это другой вопрос, — а с позиций разрушения и блокировки идентификаций, так что никто уже не может сказать «государство это я», поневоле повисает в воздухе вопрос о предательстве. Пока кто‑то может о себе так сказать, в обществе и в государстве существует элита, — таково, в сущности, её изначальное определение.

Великая Отечественная дала тому множество подтверждений. Взять хотя бы коллизию двух генералов, Деникина и Власова. Живший в эмиграции Антон Деникин, враг Советской власти, отверг сотрудничество с нацистами, и ему не понадобилось в этом случае долго расставлять приоритеты. Он просто сохранил верность отечеству. А Власов просто предал. Он пошёл на сотрудничество с Гитлером и стал убивать своих сограждан, разумеется, руководствуясь какими‑то идеями, без этого не бывает. Любопытно, что как раз конец 80‑х — начало 90‑х ознаменовались в перестроечной прессе интенсивным поиском оправданий и самого Власова, и его «освободительной армии». Оправдания были найдены, удивляться чему, конечно, не приходится, ибо на дворе стояло время одураченных утят и разорённых курятников. Когда же время миновало, сами собой исчезли соображения и о том, что доблестный генерал противостоял сталинской тирании, и о том, что всё же стоило сдать Ленинград цивилизованной Германии, чтобы, опять же, вырвать его из рук сталинской тирании. Сегодня вновь учреждённое в России органическое государство, при всей его далеко ещё не преодолённой слабости, учредило себя уже не в перевёрнутом мире, а в адекватно опознанной реальности — пусть суровой, беспощадной, поскольку это реальность твоей растерзанной родины, но всё же в реальности своего государства, граждане которого уже не путают стервятников, шакалов и прочих не дремлющих хищников со своей ближайшей роднёй.

 

И прежде чем обратиться к этому мотиву пробуждения, избавления от тяжёлого невроза, стоит ещё раз обратиться к вопросу вины, не претендуя на окончательное решение вопроса.

Допустим, Калугин должен быть отнесён к всемирной «галерее Иуд», где своё законное место занимает генерал Власов. Допустим… Но всё же тут исключительно важна поправка на время. На эпоху, носящую двойное имя: «время одураченных утят» и «время разорённых курятников». А это значит, что и Калугина следует причислить к той же когорте, к которой относится и вожак. Или нет? Допустим, что суд истории вынесет вердикт: перед нами одного поля ягоды. Но как быть с человеческим судом, учитывающим ценности и установки слишком человеческого? Тут, несомненно, процесс затянется, и, возможно, придётся рассматривать каждый случай по отдельности.

Вот, например, учёные, с конца 80‑х буквально бросившиеся из страны, использовавшие любую возможность хоть как‑нибудь зацепиться на Западе (тогда даже появился термин «научные цыгане» — когда выяснилось, что кулуарным языком общения на конференциях по физике, — и не только по физике, — является русский). Но как обвинять их, если в стране разорённых курятников они не могли найти никакого приложения своей квалификации, если они бежали от буквально подступающей нищеты?

 

Нищета не была, так сказать, достоянием лишь учёного сословия, разруха настигла всё население страны. Кроме того, учёные как сословие внесли, конечно, свой вклад при переходе от стадии одураченных утят к стадии разорённых курятников… И всё же их ли вина в том, что они не могли опознать это государство в качестве своего и в качестве живого, если это государство действительно находилось в состоянии глубокой и беспросветной деменции?

А творческая интеллигенция, так увлечённо и безоглядно рубившая сук, на котором она сидела? Виновны ли они в том, что ни в грош не ставили свою уникальную востребованность литературоцентричной, самой читающей в мире страной? Где ещё и когда чуть ли не любой графоман из андеграунда мог рассчитывать на всенародный фимиам? Но срубили сук и обрели, разумеется, не фимиам далёкой Калифорнии, а предсказуемую никомуненужность в виде дилеммы, столь блистательно сформулированной Пелевиным: «если не хочешь быть клоуном у п...в, будешь п...м у клоунов».

И всё же, почему именно они, писатели-поэты, мастера культуры, должны быть виновнее других одураченных утят? Быть может, им, привыкшим блуждать среди химер и утопий, и было труднее всего? Притом, что среди всех химер матрица державной идентификации выглядела самой безжизненной и предельно унылой — а они‑то хотели выбрать самую яркую и достойную из утопий. И конечно, не понимали того, что выбор исходной матрицы экзистенциально важен: будет ли это твоя собственная государственность, так или иначе вобравшая все позывные истории, всего того, что случилось с твоей родиной, или же это будет территория под управлением стервятников, разорителей Птичьего двора, настроенных лишь на то, чтобы наладить производство бройлерных цыплят.

 

Свободные индивиды, способные сделать самостоятельный выбор, тем более в таких перевёрнутых мирах, всегда были большой редкостью. Из перестроечной эпохи сразу вспоминаются Эдуард Лимонов и Александр Зиновьев, вызывает уважение и позиция Солженицына после его возвращения в Россию. И, конечно, отнюдь не случайно, что эти трое уже побывали там, куда мечты и радужные надежды влекли свободно парящую интеллигенцию, они уже знали, как выглядит зазеркалье. Каждый из этих троих был в поле воин и противостоял бесчисленной рати Клямкиных и Нуйкиных, а затем и структурам самого позорного в российской истории ельцинского государства, по отношению к которому считать изменником Калугина или шпионом Сутягина (если кто помнит это дело) можно лишь с большими оговорками. Как тут не вспомнить и тогдашнего министра иностранных дел Козырева, ныне гражданина США, для которого иностранными были как раз дела России, а всяческие малейшие «озабоченности Запада», напротив, своими родными.

Но Козырев и Калугин были, допустим, с одной стороны, а с другой был знаменитый на весь мир оружейник Калашников, который спас свой родной концерн тем, что разработал модификации автомата АКМ под патроны калибра НАТО — и благодаря этому концерн выжил, а соседние оборонные предприятия города Ижевска, как и сотни других по всей России, разорились и прекратили существование. Впрочем, каждый, заставший в сознательном возрасте эти годы, может привести десятки своих собственных примеров — и остаётся риторический вопрос: да разве помешанное государство может выглядеть иначе?

Отчасти является чудом тот удивительный факт, что Россия всё же выжила, уцелела. Более того, сегодня мы даже вправе просто констатировать: империя на подъёме. Сколько бы ни было провалов у современной России, а их немало, удалось всё же учредить своё, аутентичное государство, где, по крайней мере, некоторые важнейшие настройки выстроены правильно, а складывающаяся иерархия не является перевёрнутым миром. Страна выжила не просто антропологически, а выжила как Россия, и её имперский народ обретает надлежащее самосознание.

Такая тотальная регенерация, конечно, не свойственна субъектам, обладающим органическим телом, — то есть нам как индивидам. У более простых живых форм регенерация, однако, существует. Как видим, она существует и у квазисубъектов, то есть у высших акторов, обладающих некоторыми субъектными характеристиками. Даниил Андреев в своей «Розе мира» посвятил немало впечатляющих страниц гибели и возрождению уицраоров — подземных демонов государственности. У него, кстати, получается, что для этих самых «демонов» смерть от помешательства — не такая уж и редкая участь. Это странное инфернальное существо, ничем и никем не заменимое в деле защиты от иноземного порабощения, действительно способно впасть в безумие и вонзить свой острый медный зуб или свой рог себе же в бок. В истории России такое случалось уже трижды: в период Великой смуты начала XVII века, в 1917 году и в период перестройки. И невероятная благосклонность судьбы заключается в том, что всякий раз то ли рождался, то ли возрождался новый Жругр — такое имя, согласно Даниилу Андрееву, носит инфернальный гарант российской государственности. И потому Россия до сих пор существует, причём существует именно как Россия.

 

Зафиксировать издыхание прежнего, обезумевшего демона государственности в конкретном историческом событии не всегда возможно, равно как и рождение нового инфернального покровителя. Но в случае гибели одряхлевшей советской империи всё более или менее ясно: её можно соотнести с подписанием предсмертной записки в Беловежской пуще, после чего третий Жругр (счёт Даниила Андреева) распорол собственную шкуру, и наша родина была растерзана в припадке внутреннего безумия. Впрочем, внутри перевёрнутого мира в общей логике помешательства это событие было воспринято как освобождение. Ельцин освободил доставшуюся ему державу от некоторых конечностей, жизненно важных органов и остатков здравого смысла. Необходимо, впрочем, уточнить: растерзание великой страны не произошло здесь и сейчас: следует честно признать, что этот Жругр был обречён.

Что же касается возрождения живого нерва государственности и обретения нового инфернального покровителя, то скорее оно может быть описано как первичная сцена, как шок, затронувший немало пылких сердец по всей стране, шок, включающий в себя внезапное понимание и единственно возможное решение.

Чтобы не вдаваться в конкретику, о которой когда‑нибудь будут написаны доскональные исследования, возьмём некий обобщённый случай. Вот перед нами растерянный обыватель, растерянный также и в том смысле, что он растерял всё: сбережения, предсказуемость завтрашнего дня, все полезные навыки, которые были полезны вчера, но совершенно бесполезны сегодня. Быть может, он ещё думает, что кто‑то дальновидный о нём позаботится — ну если не по совести — на это рассчитывать, конечно, не приходится, — то хотя бы по должности. Есть ведь прокуроры, есть дипломаты, генералы, министры — кто‑то ведь занимает эти посты. И они, занимающие посты, должны, стало быть, предпринимать какие‑то действия, из этих должностей вытекающие…

Эти наивные предположения сохранялись до последнего как бы по умолчанию, даже при условии полного отчуждения государства как точно не моего. Рядовому обывателю думалось так: это государство, конечно, не моё, но ведь оно само по себе есть как государство? Наверняка где‑то там, среди этих самых генералов, министров и волею случая больших начальников, и скрывается государство… Более того, инерция советских времён побуждала считать, что оно очень могущественное, это государство: помогает борющимся народам, осваивает космос, масштабные, эпохальные проекты осуществляет. Правда, рядовому гражданину СССР никогда не попадались люди, которые что‑нибудь из перечисленного считали бы своей личной задачей — но ведь где‑то они должны быть — так, во всяком случае, казалось. И еще казалось: сколько бы ты от этого государства ни присвоил, ни припрятал — ему не убудет.

Подобное чувство, в сущности, совершенно ложное по отношению к 70‑м годам, некоторое время сохранялось ещё и в начале 90‑х, когда страной уже правила колониальная администрация (впрочем, негодная даже в качестве проводников внешнего управления). И здесь‑то и сработала цепная реакция внезапного прозрения: а государства‑то никакого и нет! Все сами по себе, а государственная должность — всего лишь указание на тариф выплат, то, что в боярские времена называлось «кормлением». Вот генералы — их тогда, в 90‑е, становилось всё больше и больше: кто‑то дачу строил (ну или особняк, замок), кто‑то охотой увлекался — и это ещё не самое худшее. Ещё один генерал покрупнее, чтобы сделать новогодний подарок изредка приходящему в себя президенту, положил сотни солдат на улицах Грозного — можно сказать, просто так. А независимые (от совести) журналисты в своих независимых СМИ написали о больших потерях среди «федералов» — даже без особого злорадства — так, между делом.

А министры? Наверное, были среди них и всерьёз занимавшиеся своим делом, такого тоже исключать нельзя, но в целом «Сахарный Кремль», если использовать выражение Владимира Сорокина, представлял собой галерею отборных монстров и авантюристов всех мастей — от Березовского и Гусинского до уже упоминавшегося главы МИДа Козырева и помощника президента Юрия Батурина, который по зову души слетал в космос, а потом приобрёл себе латифундии где‑то в Австралии. Ну где и когда ещё в истории можно было увидеть такой фантастический бестиарий во власти? На их фоне даже Мавроди казался мелкой рыбёшкой…

Сменились и властители дум. Прежние, трубадуры перестройки, куда‑то исчезли — по большей части получив своё заслуженное убежище в США, перед этим проводники их влияния — толстые журналы, только что выходившие миллионными тиражами, в одночасье снизили свои тиражи в тысячи раз, едва не сведя их до уровня статистической погрешности, — что, наверное, вполне вписывается в клиническую картину вымирания одураченных утят. На смену прежним властителям дум взошли звёзды другого рода — от Чумака до Кашпировского. Пожалуй, среди них особого упоминания заслуживает некто Грабовой, который обобрал всех матерей Беслана — забрал все выплаченные им компенсации под обещание воскресить их погибших детей (заодно также обобрал и свою коллегу по цеху Джуну). Наверное, это был достойный представитель той власти, о которой лучше всего сказать словами поэта: «Загляни в глаза чудовищ»…

 

Тогда, помнится, у некоторых возникло страшное подозрение: а может, и ядерного щита больше нет? Если всё вокруг имитация и подделка, то может, и вместо ракет — макеты? В любом случае, источник установившейся декоративной власти оставался непрозрачным; ясно было только одно: если эти, по должности государевы люди и служат какому‑то государству, то уж точно не тому, которое называется Россия. А вся сколько‑нибудь реальная, видимая власть, тем более власть на местах, включая и фискальные функции и функции правосудия, пусть даже осуществляемого по понятиям, принадлежит криминалу. То есть братве. Стало быть, и вопросы, традиционно адресуемые государству, нужно решать с ними, с братками, — и вопросы решались.

Здесь неизбежен парадоксальный вывод. Братва у власти — это, конечно, печально, но все же это не самое худшее из того, что было в России в 90‑е. Государевы люди, которые плевать хотели на своих соотечественников, которые отчитывались лишь перед своей компактной тусовкой внутри Садового кольца и перед нею же красовались, а то и просто служили чужим государям за определенные бонусы, — многие из них и сейчас живут в США — вот в чём была настоящая беда. В какой‑то момент это стало ясно практически всем, хотя многие, в особенности из прежних властителей дум, искренне считали, что «совок» и «рашка» именно такого презрения и искоренения и достойны.

Власть братвы была намного прозрачнее и понятнее: она была ближе к народу, была личной в том смысле, что её представители отвечали за свои слова, чего так катастрофически не хватало государству — сначала тому, брежневскому, выжившему из ума, а потом и этому, декоративному и карикатурному.

Ясно стало также и следующее. Если и можно учредить государство как нечто живое и своё — здесь, среди плодов многолетнего помешательства, на руинах совести и здравого смысла, то начинать надо с себя и своих друзей, и начинать заново. Следует прямо здесь и сейчас учредить и предъявить к проживанию принципы справедливости, создать первичную ячейку с прерогативами потенциальной государственности. Решимость и готовность к этому была только у братвы — и братва выполнила свою миссию, она спасла Россию как Россию в те несколько безумных лет, когда представители прогрессивного человечества уже готовились признать независимый Башкорстостан и вольный город Петербург. Если уж быть совсем точным, то нашу страну уберегли от окончательного распада и порабощения две вещи: братва и ядерный щит, который, к великому нашему счастью, всё же не был заменён на муляж или макет. Так что, хотя, с одной стороны, всё наше оружие оказалось бесполезным в проигранной холодной войне — ибо страну сдали без единого выстрела, но оно всё же помогло предотвратить прямые интервенции, которые в противном случае последовали бы незамедлительно.

Первичная сцена возрождения государственности, на мой взгляд, лучше всего представлена в киноэпопее Алексея Балабанова «Брат» и «Брат-2». Присмотримся. Вот Данила Багров — это, конечно, архетипический персонаж, с которым готов был отождествить себя любой россиянин непреклонного возраста. Если государства нет, и ни одна его функция не исполняется, нет смысла сетовать понапрасну, что повсюду засели команды ликвидаторов, по старинке именуемые министерствами и ведомствами: ни они, ни их кураторы тебя всё равно не услышат. Так что бери меч справедливости в свои руки: доколе ему валяться в грязи? Называй вещи своими именами, это уже будет маленькой победой. Подкрепляй свои слова делами и будь всякий раз готов к самой высокой ставке, и это будет уже немалой победой, дающей шанс обретения государства как своего.

Уже после выхода первого фильма Балабанова всем стало ясно, что Данила Багров это и есть герой нашего времени. Кто‑нибудь тут же иронически добавит: какое время — таков герой, что правда, хотя и ирония здесь ни при чем. Ведь если бывает, к примеру, время романтиков, полярников, даже время поэтов, то почему бы не случиться и времени предателей? Предатели найдут сотни оправданий, главным из которых как раз и будет «время сейчас такое». Тем не менее и тут выход возможен, и состоит он в том, чтобы отвергнуть такое время, не признать его за своё, сохранить истинные имена вещей, в конце концов, следовать категорическому императиву (живи так, как если бы принципы, в истине которых ты убеждён, и были законом мира). Данила Багров так и живёт, меняя тем самым центр тяжести перевёрнутого мира и ставя его с головы на ноги, по крайней мере, в пределах досягаемости собственной воли.

Данила Багров и дилогия Балабанова в целом стали точкой кристаллизации новой государственности. Я иногда думаю, что когда‑нибудь, осмыслив исторический опыт и оценив ту страшную угрозу, которую удалось отвести, мои соотечественники поставят памятник Алексею Балабанову и Сергею Бодрову — где‑нибудь неподалёку от памятника Минину и Пожарскому.

Криминальный экзистенциализм оказался самым стойким, действенным мировоззрением в условиях перевёрнутого мира и тотального предательства. Важно, и отчасти даже удивительно, что в составе этого «мышления по понятиям» оказались гены (ну или, может быть, мемы) органической государственности — хотя в целом это вполне вписывается в такие явления русской истории, как опричнина или «казаки-разбойники». Мотив «за державу обидно» в кинодилогии Балабанова напрямую был озвучен всего один раз («ты мне ещё за Севастополь ответишь»), но куда важнее то, что данный мотив органично входит в поступки героев фильма, прежде всего Данилы, и его принимали как глоток живой воды жаждущие души людей, живущих в полярности лжи и цинизма, принимали те, кому на уши вешали ежедневную лапшу из складных построений о правовом государстве и его атрибутах, вешали сами приватизаторы, присвоившие все уголки и закоулки государства. Зрители без колебаний принимали незатейливые слова, подкреплённые убедительным изобразительным рядом.

— Скажи, в чём сила, брат? Думаешь, в деньгах? Нет, сила в правде…

Правда, прежде всего, состояла в обличении самозванства, нового вида мошенничества, захлестнувшего в начале 90‑х всю страну от Москвы до самых до окраин. Суть его состояла в том, что мошенник выдавал себя за того, кем он является, точнее, должен являться, и присваивал все подобающие выплаты и привилегии. Милиционер выдавал себя за милиционера, генерал за генерала и так далее, и всё словно происходило под девизом «проходимцы всей страны — объединяйтесь!». Дилогия Балабанова расставляла тут все точки над i, хотя некоторые характерные черты всеобщей криминализации социума отражены в том же «Бумере» и в произведениях Пелевина того времени.

Альтернативой государства как элементарного (несмотря на все масштабы) мошенничества мог стать переход к формату служебной государственности с осознанным отказом от реального суверенитета. Именно по этому пути пошли Болгария, Чехия, Словения, да и множество других стран в эпоху Pax Americana, в период безраздельного четвертьвекового господства США. Россия как единое целое, даже в оставшемся после Беловежской катастрофы виде, всё равно не могла пойти по такому пути, поэтому «мировая прогрессивная общественность» и ждала появления целой обоймы новых государств и готовила такое появление, проявляя время от времени признаки нетерпения и восклицая в лице госсекретаря США «доколе можно единолично пользоваться Сибирью?».

Но планы тех, кто провозгласил конец истории, не сбылись. Данила Багров разрушил их планы. Конечно, воля к обретению собственной неподдельной государственности проявилась не только на поле криминала, хотя нелегко ответить на вопрос, является ли преступлением то, что считает таковым преступное государство? Или скорее государство-афёра, каковым и была Россия 90‑х. Например, кем считать добровольцев, отправившихся в Приднестровье, — они‑то как раз бросились на помощь бывшим согражданам, каковых не считали бывшими. Если разобраться, они‑то и были государевыми людьми той эпохи, они, а вовсе не квазидипломаты Москвы в странах СНГ. Бесспорно, государевыми людьми были уже упомянутые Эдуард Лимонов и Александр Зиновьев, были как раз в высшем смысле этого слова. Лимонов, уехавший на войну в Сербию, поступил как раз так, как в правильном, а не в перевёрнутом мире поступило бы и государство Российское. Правильное Российское государство не стало бы молча взирать на бомбардировки Белграда самым миролюбивым на свете блоком НАТО. А существовавшее тогда государство, шутовское и поддельное, готовились даже принять в НАТО. Но, конечно, не целиком.

Даже сейчас, когда кризис миновал и империя на подъёме, сохраняется ощущение чуда и гордости за имперский народ. Не исключено, что критерием существования народа как имперского (в смысле Л.Н. Гумилёва) является как раз способность преодолевать помешательство государства даже на стадии государственной комы и подключения ко всем аппаратам внешнего управления, как это и было в России 90‑х.

Пока ясны далеко не все слагаемые чуда, но сюда следует отнести и внезапный жест Ельцина, его знаменитое «я ухожу». Зачтётся ли ему в посмертии этот спасительный для страны поступок?

Вопреки всему страна обрела жизнеспособного подземного гаранта государственности, не важно, назовём мы его уицраором или Левиафаном. Вместе с ним появились, конечно, и новые проблемы — но это уже были текущие проблемы всей мировой истории, включая определённую квоту коррупции, которая в России была примерно одной и той же в самые благоприятные годы её существования, что, конечно, никак нельзя сравнивать с тотальным лихоимством и общим безумием 90‑х[3].

То, что своё государство, готовое к решительному отстаиванию национальных интересов, было всё же учреждено, одним из первых испытал на себе Саакашвили. Он‑то думал, что всё пойдёт по чеченскому сценарию, что Россия будет апеллировать к международному сообществу вместо защиты своих граждан и что «общественность» России будет на его стороне, как когда‑то в Чечне, описывая бесчинства федералов, — но просчитался. Перед ним была уже другая Россия. Её граждане оказали поддержку руководству, сознавая и даже ощущая, что это своё государство, готовое защищать собственных граждан, а не только добиваться признания со стороны западных элит. И добровольцы, отправившиеся сражаться за Новороссию, уже с полным на то правом сознавали себя государевыми людьми. А когда крепнущая держава приняла самостоятельное решение и поддержала своих союзников в Сирии, тут‑то западный мир заподозрил, что, оказывается, и у России могут быть свои национальные интересы и что наша страна готова эти национальные интересы отстаивать.

 

С ужасом осознав это обстоятельство, США и Европа обрушили на Россию волну санкций, предприняли запоздалые меры, включая демонизацию Путина, по сравнению с которой Волан‑де-Морт отдыхает. Однако граждане вновь образованного или, если угодно, восстановленного из небытия, из «абсолютной разорванности» (Гегель) государства, сочли это скорее поводом для гордости.

Таким образом, в основных чертах рассмотрен паттерн помешательства государства на примере России начиная с глубокого упадка СССР как версии Российской империи и включая имитационную государственность 90‑х. Важно отметить, что со своей миссией ликвидаторы не справились, и произошло это по двум причинам.

Во-первых, избранные для этого персоналии были настолько некомпетентны, что оказались негодны даже для решения такой задачи. Как говорят в подобных случаях, «не может даже толком повеситься». Помнится, в те времена один мой коллега на полном серьёзе заметил: «Принято считать, что дураки и дороги суть главные беды России. На самом деле, как раз в этом её единственное спасение в лихие времена». Что ж, не исключено, что они и спасли от ликвидаторов.

Во-вторых — и ясно, что это главное, — даже несколько десятилетий государственного помешательства не смогли до конца уничтожить самосознание (и самоощущение) имперского народа. Среди прочих составляющих имперского зова наиболее настоятельно проявилась воля к суверенности и свободе, содержащая в своей основе простую вещь: решения о судьбе страны должны приниматься нашим лидером и в нашей столице, а не где‑нибудь за океаном. Подавляющее число государств планеты могут об этом только мечтать.

Россия смогла восстать из абсолютной разорванности, и именно в этом, согласно тому же Гегелю, и проявляется подлинная мощь духа. Сейчас для нас это важно как возможный выход из государственного помешательства, невроза или психоза. Попытка описать такое помешательство как нечто большее, чем просто метафору, и является целью данной статьи. Кроме того, здесь не рассматриваются случаи «паранойи», которые как раз куда более метафоричны. Да, для субъекта, заключённого в человеческом теле, одержимость идеей-фикс обычно указывает на психопатологию — да и то не всегда, если вспомнить пророков и прорицателей. Для настоящей же империи это скорее норма, и называется она устремлённостью в трансцендентное, принятием на себя миссии, и лишь при наличии миссии империя есть то, что она есть. Миссия, разумеется, может оказаться неисполненной или неисполнимой; принявший её имперский народ — и, собственно, под неё учреждающий свою государственность, может столкнуться с трагедией, но это событие историческое, а не патологическое, из таких событий хранимая история преимущественно и состоит. А вот помешательство в духе деменции или маразма, происходит ли оно с отдельной личностью или с субъектом истории, содержит несравненно больше общих черт, и потому исследование его является столь поучительным.

Советская империя 70–90‑х оказалась самым близким по месту и времени примером, но, разумеется, не единственным примером в истории: ретроспективно и проспективно мы можем обнаружить схожие случаи, часто и даже, как правило, сопутствующие закату цивилизаций. Уже Шпенглер подчёркивает, что великие империи, избежавшие гибели в бою, погибают от переизбытка абсурда, причём гибнут именно как цивилизации. Конечно, сразу вспоминается Мезоамерика, империя ацтеков: они ждали пришельцев с востока, богов-спасителей, которым заранее готовы были вверить свои судьбы, души и тела. И дождались конкистадоров, частично истребивших, частично поработивших аборигенов — и не забывавших при этом регулярно сообщать в метрополию об успехах своей нелёгкой гуманитарной миссии среди дикарей.

Сравнение напрашивается — советские аборигены, и особенно их жрецы (интеллигенция), точно так же несколько десятилетий ждали богов-избавителей, только не с Востока, а с Запада. И ожидаемые, наконец, явились — в сущности, те же конкистадоры, только со слегка обновлёнными методиками. И гуманитарную миссию запустили, чтобы цивилизовать дикарей. Но на этом сходство кончается; Российской империи всё же повезло, в отличие от империи ацтеков, — и возрожденное государство начало путь восстановления из абсолютной разорванности.

Если задаться целью, можно обнаружить и другие рычаги и другие симптомы помешательства Левиафанов — на мой взгляд, задача крайне интересная для историков. Важно при этом различать две вещи: угасание и закат цивилизаций, с одной стороны (в смысле Шпенглера или Тойнби), и полный внутренний разлад империй — с другой. Эти процессы не обязательно должны совпадать, хотя и такое возможно. Но в случае империи возможно (хотя и отнюдь не гарантировано) исцеление, избавление от помешательства, даже самого тяжёлого. В терминологии «Розы мира» эта успешная, хотя и мучительная шоковая терапия описана как рождение нового уицраора, который «пожирает сердце» своего уже совсем дряхлого, безмозглого предшественника. Или, например, так: душа народа покидает прежнее тело государственности, тело зомбированное, управляемое извне, абсолютно непригодное для собственного бытия в истории, и обретает новое тело государственности, откликающееся на движения души, готовое к победам и тяжёлым испытаниям. В духе Руссо и Томаса Пейна речь может идти о полном расторжении прежнего общественного договора ввиду недееспособности одной из сторон и учреждении нового государства посредством легитимации, законодательного оформления воли народа.

 

Следует только иметь в виду, что в таком виде данная процедура является сутью правового (контрактного) государства, для государства органического она представляет лишь внешнюю сторону (стало быть, возможен и иной сценарий), и учреждение здесь следует понимать не как заключение сделки, а как обретение подходящего материального базиса, соответствующего трансцендентному устремлению имперского народа. Например, как возвращение к собственной исторической миссии или как постановку новой Сверхзадачи.

 

Так или иначе, исторические примеры отложим для другого раза, а вместо этого обратимся к текущей ситуации, к истории творимой и творящейся сейчас.

 

Россия вышла из тяжёлого государственного помешательства, избавилась от пребывавшего в коме прежнего государственного тела и является империей на подъёме. Распад СССР, как известно, привёл к исчезновению биполярного мира и безоговорочному доминированию единственной сверхдержавы. 25 лет США щедро наказывали прочих субъектов международного права за «плохое поведение» и скупо награждали за выполнение поставленных задач. Это больше напоминало даже не жандармские функции, а обучение крыс в лабиринте: пошёл не туда — удар током или лишение рациона, прошёл все контрольные точки — получи пищевое подкрепление. Странам и цивилизациям — тысячелетним цивилизациям — было горько сознавать, что их держат за подопытных крыс, так что можно сказать, что священная ненависть к Америке крепла по всему миру. Мы помним, что первые гроздья гнева созрели к 2001 году, затем возникла группа упорствующих стран, намеревающихся самим решать свою судьбу, некоторые из них, например, Иран и Китай, восстановили свой исторический формат органической государственности, на распутье оказалась Турция, и что уж говорить о России — о ней уже было сказано.

Самозваные жандармы столкнулись, наконец, с крепнущим сопротивлением народов планеты, готовых заявить: мы не крысы. Но вовсе не это заставляет нас говорить о наступившем упадке Америки. Причина внутренняя, и она подозрительно похожа на то, что мы видели в СССР. Ознакомившись с советским аналогом, опытный клиницист без труда увидит признаки не просто подступающего помешательства — таковые были заметны уже давненько, — но и явной деменции.

Попробуем просто сгруппировать факты, давно уже отмеченные. Прежде всего, официальная идеология истеблишмента или, если угодно, сумма прогрессивных взглядов настолько разминулась с мировоззрением традиционной Америки, что сегодня они кажутся уже не просто чуждыми, но прямо‑таки инопланетными друг другу. Американцы из небольших городков, выросшие в атмосфере личной свободы, как и их родители и деды (то есть ядро американского народа), абсолютно не узнают своё государство, свою Америку, не узнают её в том перевёрнутом мире, каким её всё больше делают обезумевшие элиты Америки. Что же представляет собой эта элита, политический класс? Партийные функционеры, журналисты больших СМИ, Голливуд, академическая среда. Они создали себе мир ценностей и ориентиров, который кажется «нормальным американцам» или, если угодно, человеческим людям чем‑то словно бы выхваченным из абсурдного и одновременно страшного сна.

В этом мире события истории непрерывно пересматриваются, вчерашний полководец и хрестоматийный герой может вдруг оказаться рабовладельцем и, следовательно, негодяем, и, стало быть, его памятники подлежат сносу, а имя — занесению в позорный список. В этом мире даже классическая литература подлежит жёсткой цензуре, не говоря уже об академических курсах — вплоть до устранения расистских перекосов в физике. Здесь тебе может грозить позорный конец карьеры или тюремное заключение за имевшее место сорок лет назад домогательство. Здесь, в этом мире, у тебя нет ни отца, ни матери, а есть набор родителей под номерами. Так должно быть в идеале, и обезумевшие элиты, как могут, приближают этот идеал.

Впрочем, список пунктов новой нормальности, обновлённых знаков принадлежности к прогрессивному человечеству хорошо известен и отнюдь не закрыт, он продолжает пополняться и внедряться в тело государства в качестве юридических норм. На полную мощь работает социальная инженерия: таким темпам и такой эффективности могли бы только позавидовать советские идеологи. Новым проектировщикам удалось произвести массовый сбой первичного импринтинга.

Да, советское общество одураченных утят когда‑то с восторгом смотрело на заокеанских «инвесторов» и прочих American boys, ничего о них не зная, но ожидая спасения. Жрецы майя и ацтеков когда‑то так же ожидали появления неведомых пришельцев-спасителей. Ну а теперь значительная часть американского общества, и прежде всего молодёжь, начищая обувь чёрным, так же смотрит им в глаза, ожидая спасения от обессмыслившегося мира — и, конечно, точно так же ничего о них не зная… Тут опытный клиницист патологии истории увидит хороший повод покачать головой. И, пожалуй, сделает вывод: синдром одураченных утят перекинулся и на американское общество. Полиции США теперь приходится вставать на одно колено перед теми, кого во все времена считали мародёрами и погромщиками, — как тут не вспомнить агентов ЦРУ, воспринимавшихся одураченными утятами перестройки в качестве просветителей и мудрых цивилизаторов… Можно представить себе, как сбиты с толку госслужащие, силовые подразделения США, — причудливая логика перевёрнутого мира стремительно пробивается сквозь департаменты и надзорные органы, сквозь съёмочные площадки и университетские аудитории.

Не осталась в стороне и американская армия, как следует из бесчисленных комментариев в соцсетях США, командный состав от генералов до сержантов сейчас больше занят обеспечением комфортных условий для трансгендеров, чем прочими компонентами боевой подготовки. Они знают, за что с них в первую очередь спросят. И тут, наверное, многие из россиян, помнящие нашу армейскую проблематику 90‑х, сказали бы, что в каждом помешавшемся государстве существуют свои «особенности национальной охоты». В общем, параллелей достаточно для того, чтобы констатировать: ну вот, теперь и эта империя выжила из ума. И произвести сопоставления по пунктам.

В отношении гражданского общества, однако, ситуация существенно иная. Рядовой советский обыватель был, в сущности, полностью солидарен с отечественными властителями дум, и в транслируемые этими жрецами химеры просто верил, допуская, что он просто чего‑то недопонимает. В США гражданское общество всегда было достаточно самостоятельным и дистанцированным от государства: в сущности, оно ещё и сейчас таковым остаётся. При этом американцы были склонны верить своим профессорам, генералам, любимым актерам, и эта элита, в свою очередь, в период расцвета империи в основном разделяла экзистенциальные предпочтения простых американцев.

И вот теперь, когда отовсюду, из всех властных инстанций исходят ценностные установки перевёрнутого мира, мира, в котором прежние маргиналы процветают и властвуют, а те, кто считался солью земли, сами превратились в идеологических маргиналов (хотя всё ещё составляют большинство гражданского общества), — теперь стремительно ширится пропасть между обезумевшими элитами, захватившими государство, и человеческими людьми, которые начинают понимать, что своего государства они лишились. Ещё совсем недавно государство взывало к ним и призывало их сыновей, чтобы защитить свободу где‑нибудь далеко-далеко от родных берегов… Тогда человеческие люди тоже принадлежали к имперскому народу — и соглашались, пусть и не сразу, что жертвы будут не напрасны.

Теперь властвующие меньшинства тоже вторгаются к ним, и человеческие люди видят, что среди прочего, и даже в первую очередь, эти самые меньшинства требуют детей, требуют через все доступные им каналы, включая властные (психоаналитическое сообщество — одна из властных инстанций Америки). И простые американцы, быть может, думают: они забирают наших детей, но ведь не во Вьетнам и даже не в Афганистан, а чтобы они… как бы это помягче выразиться… чтобы обратить их в свою веру. И многих уже обратили и не собираются останавливаться.

И всё же средний класс Америки не состоит сплошь из одураченных утят, как когда‑то граждане поздней советской цивилизации. И есть основания полагать, что он не сдастся без боя, быть может он ещё вернёт себе государство или учредит новое. Может, всё дело в том, что у них нет пока своего Данилы Багрова.

Примечания:

1 Giegerich W. Neurosis. The Logic of Metaphysical Illness. New Orleans 2013, p. 299.

2 Ibid. Pp. 293–294.

3 Помню, как мы с коллегами с философского факультета, обсуждая ситуацию всеобщего крышевания, решили, что оптимальнее, да и честнее было бы сразу платить налоги браткам, упразднив налоговые органы государства как ненужное, паразитарное звено.

*СМИ, признанное иностранным агентом.

Авторизуйтесь, чтобы оставлять комментарии