Борис Гельфанд, Натан Щаранский и Беньямин Нетаньяху
19.02.2021 Общество

Натан Щаранский: старое советское «двоемыслие» неожиданно пугающе возродилось в западной политкорректности 

Фото
Chess-news

Издание Tablet Magazine (США) опубликовало эссе Натана Щаранского,  советского диссидента и политзаключённого, после эмиграции умудрившегося занимать министерские посты  в четырех кабинетах в Израиле, писателя, авторитетного политического аналитика и, кстати, кавалера двух высших американских наград — Золотой медали Конгресса США (1986) и Президентской медали Свободы (2006). Суть эссе ясна из заголовка, неясно только, лишат ли автора американских наград после публикации.

ДВОЕМЫСЛИЕ (термин введен Дж. Оруэллом в романе "1984" для обозначения детерминированного тоталитарным обществом стереотипа мышления — прим. ред.)

Часть I. Семья и школа жизни

Мой отец, журналист по имени Борис Щаранский, родился в 1904 году в Одессе, культурном и экономическом центре черты оседлости, куда Российская империя напихала больше всего евреев. Он учился в Еврейской коммерческой гимназии, потому что большинство других гимназий принимали очень мало евреев, если вообще принимали. К 16 годам он уже пережил царский режим с его антисемитскими ограничениями, «февральскую» социалистическую революцию, «октябрьскую» большевистскую революцию и годы гражданской войны, когда власть в Одессе переходила из рук в руки и от партии к партии при том, что независимо от этих перемен город сотрясали голод, погромы и тотальное разрушение.

Поэтому, когда Советы наконец появились на верху этого хаоса, мой был отец полон надежд. Коммунисты обещали, что зарождается новая жизнь полного равенства, без поселений, без ограничений в сфере образования и, самое главное, с равными возможностями для всех. Кто бы этого не хотел? Один из братьев моего отца открыл для себя сионизм и уехал в Палестину. Но мой отец был воодушевлен построением мира социальной справедливости и равенства поближе к отчему дому.

С детства мой отец-книжник любил сочинять истории. К счастью для него, Одесса превращалась в центр новой культурной среды — кино. По мере того, как немые фильмы-скетчи в стиле Чарли Чаплина становились связными произведениями со сценариями, мой отец применил свой талант рассказчика. Представьте себе его волнение, когда в возрасте двадцати лет, он увидел, как миллионы людей смотрят, как его сценарий оживает на экране.

Конечно, чтобы добиться успеха в карьере сценариста, он должен был соблюдать определенные правила. Его сценарии, как и любое другое произведение искусства, должны были следовать главному сценарию — истории большевистской революции 1917 года, видеть мир через призму классовой борьбы и классовой эксплуатации. Как утверждал Карл Маркс, а теперь провозгласили большевики, «история всех существовавших до сих пор обществ — это история классовой борьбы. Свободные люди и рабы, патриции и плебеи, феодалы и крепостные, цеховые мастера и подмастерья, одним словом, угнетатели и угнетенные, находились в постоянном противостоянии друг с другом и вели непрерывную — то скрытую, то открытую — борьбу».

К счастью, на последнем этапе классовой борьбы, следуя учению Карла Маркса, пролетариат отнял власть у своих угнетателей, установив диктатуру пролетариата, который построит бесклассовое общество равных. Так называемые буржуазные свободы, эти второстепенные категории типа гражданских свобод и прав человека, были ничем иным, как прикрытием для эксплуатации других. Старый мир с его ретроградными ценностями должен был быть разрушен, чтобы обеспечить социальную справедливость. Сегодня такое уникальное видение назвали бы «теорией критического класса» а, может быть, и «Проектом 1917 года».

Все должно было служить коммунистической идеологии: каждое учреждение, каждое средство массовой информации, все формы искусства. Ленин особенно ценил пропагандистский потенциал кинофильмов, заявляя: «Кино для нас — важнейшее из искусств». Таким образом, в то время как всем художникам приходилось подчинять сюжет, персонажи и функциональную насыщенность своих произведений большевистской политической повестке дня, создатели фильмов подвергались особому контролю. Термин «политкорректный», столь популярный сегодня, появился в конце 1920-х годов, чтобы описать необходимость исправления мыслей некоторых «извращенцев», чтобы они соответствовали линии коммунистической партии. Любые положительные персонажи буржуазного происхождения должны были в конце концов отказаться от своих бывших привилегий, осудить свое прошлое как угнетателей и публично взять на себя ответственность за свои грехи.

Поначалу Истинно Верующие, отстаивавшие благородные цели революции, легко принимали эти ограничения. Но по мере роста красного террора усиливающиеся нападки на религию, национальное сознание и частную собственность разрушили иллюзии большинства людей. Число Истинно Верующих продолжало сокращаться, поскольку ширился страх.

И все же даже в атмосфере разочарования никто не хотел жертвовать своими мечтами. Все авторы хотели, чтобы их работа была материализована. В конце концов, это был выбранный ими путь в жизни и единственный способ влиять на мир. По мере того, как линия партии, которой люди придерживались публично, становилась все более оторванной от того, во что они верили, видели или переживали внутри себя, их цинизм возрастал вместе с приспособленческой ловкостью ума — их умением жить и писать одновременно по двум противоречивым сценариям. Вот так они становились «двоемыслящими».

Мой отец, исходя из желания того, чтобы его истории были одобрены, и чтобы уменьшить риск отказа или разоблачения, тщательно изучал официальную советскую прессу в поисках уже заранее признанных героев. Однажды он прочитал о солдатах Белой армии, которые бежали в Турцию, но хотели вернуться в матушку-Россию. Основной конфликт в этой истории концентрировался вокруг бывших офицеров-командиров этих солдат, которые не позволяли им вернуться на родину. Воображение моего отца — а затем и его перо — создали трагический, но весьма авантюрный сценарий о простых людях, оказавшихся в эпицентре борьбы за власть в стране. Украинский режиссер Александр Довженко, только начинавший свою легендарную карьеру, немедленно дал сценарию зеленый свет.

Сценарий прыгал сквозь «обруч» цензуры из офиса в офис. В одном из самых последних кабинетов один аппаратчик поставил под сомнение идеологическую чистоту сюжета. «Почему мы должны проявлять сочувствие — и, возможно, вызывать сочувствие — к врагам революции?», — спросил он. И сразу же последовал второй страшный вопрос: «Кто этот сценарист, сочувствующий классовым врагам?»

Вскоре в местной газете появилась статья о буржуазном происхождении молодого сценариста и его сионистских связях — из-за его брата, который переехал в Палестину. Сценарий отца не утвердили.

Опасаясь за свою жизнь, мой отец в 1929 году покинул кино, Одессу, и свой любимый мир творчества. Оказавшись в малоизвестном украинском промышленном центре, который сегодня известен как Донецк, он провел остаток своей писательской карьеры в ряде отраслевых журналов, воспевая пролетариев, строящих новый советский мир. Каждая статья, которую он писал, увековечивала его «двойную жизнь», поскольку он брал любые факты и лепил из них оптимистичные новости, которые помогали ему выглядеть лояльным, а Революция — успешной. Понимая, что любые отклонения от официального идеологического видения будут отметены как «буржуазная ложь», мой отец стал частью огромного конвейера, производящего советскую версию «фейковых новостей». Он понимал, что, как сказала почти столетие спустя общественная активистка и член палаты представителей Конгресса США от демократической партии Александрия Окасио-Кортес, «важнее, чем быть точным фактически и семантически, человек сегодня должен быть морально правильным, то есть соответствовать официальной идеологии».

Я родился почти 20 лет спустя, в 1948 году. Мой отец все четыре года войны воевал в Красной армии и вернулся героем. В семье, которая потеряла так много друзей и родственников во время Холокоста, а затем наблюдала, как много друзей пострадали во время политических и антисемитских чисток Иосифа Сталина, бегство моего отца из Одессы давно побледнело по своему значению в сравнении с теми ужасами, которые пережили он сам и другие окружавшие его люди. Мои родители, которым тогда было уже за сорок, были в восторге от того, что после многих лет несчастий у них наконец-то родились дети, и благодарны судьбе за то, что самые страшные годы остались позади.

Каждый день мой отец ходил на работу — все еще искал интересные истории. Но когда дело доходило до их написания, его воображение должно было поникнуть, его рот должен был закрыться наглухо, а его руки должны были сжаться для того, чтобы он смог произвести, то, что требовала от него партия. Он знал, что его убогие произведения — это не настоящая журналистика, что возникшее в результате его трудов искусство было ненастоящим искусством, что вызванные им мысли были ненастоящими мыслями, а разговоры вокруг всего этого не были настоящими разговорами. Однако в душе мой отец оставался рассказчиком — и теперь у него была аудитория — мой брат, который был старше меня на два года, и я.

Когда мой отец приходил домой с работы, он мог оставить позади удушающий серый лживый мир, который помогал создавать, и встретиться со своей любимой семьей в настоящем полноцветном мире. С самого нашего с братом детства, он рассказывал нам истории на трех уровнях — объясняя нам, что сказал автор, что автор хотел сказать и что автор не мог сказать. Когда мы с самого раннего возраста начали наш ритуал еженедельных походов в кино, по дороге домой он заново воссоздавал для нас просмотренный фильм, рассказывая о том, что сценарист, вероятно, хотел написать, и объясняя то, чего он написать никак не мог.

Таким образом мой отец отвлекался — отвлекался от своей роли отца, мужа, задавленного трудностями 50-летнего советского гражданина, тратящего столько энергии только на то, чтобы выживать в ежедневных очередях, на еженедельную рутинную работу и на ежемесячное напряжение, когда деньги заканчивались раньше, чем заканчивался месяц. Но у него было еще два больших средства для самоотвлечения. Многие соседские папы каждую зарплату заначивали деньги на водку, а у моего отца был другой порок — книги. Он любил покупать книги, читать классику, окунаться в альтернативную реальность, где его воображение могло бродить совершенно свободно — безо всякой платы, которую он должен был бы заплатить, или линии партии, которой он должен был бы придерживаться. Он также следил за той реальностью жизни, которую его статьи регулярно искажали, регулярно слушая втайне «Голос Америки», или BBC, или любые другие бесплатные западные радиоканалы, которые Советам не удавалось полностью заглушать в то время.

Тем не менее, при всем этом он никогда не переставал искать возможности для того, чтобы перестать подвергать себя самоцензуре и душить свои творческие порывы. В 1962 году, почти через десять лет после смерти Сталина, во время короткого периода хрущевской «оттепели», мой отец был заворожен, когда Александр Солженицын опубликовал в советском журнале «Новый мир» жгучий рассказ о страданиях в ГУЛАГе: «Один день Ивана Денисовича». Возможно, здесь для него открывался шанс написать что-нибудь о сталинских чистках в Донецке перед войной или антиеврейских кампаниях Сталина после войны.

Воодушевленный несколькими осторожными расспросами среди коллег, мой отец начал писать. Когда в 1963 году он отнес черновой вариант своего произведения в местное издательство, редакторы прочитали его с большим волнением. Люди забыли, каково это читать убедительный рассказ о сложных событиях в недавней истории.

Увы, азарт быстро спал. «Вы должны были принести нам такой материал год назад», — вздохнули редакторы. — Сегодня мы опасаемся обратной волны». И она действительно пришла.

Многие молодые друзья моего отца из Одессы продолжали писать, помогая создавать советское искусство в течение полувека после бегства моего отца в конце 1920-х годов. Некоторые стали известными кинематографистами, журналистами, писателями и поэтами. Чем больше была их известность, тем выше был риск того, что они могли быть низвергнуты — или того хуже. Их отчаянная готовность писать и публиковаться росла. Если их работа не признавалась, они не могли оправдать свое существование или поддерживать свой образ жизни и репутацию.

Но цена этого продолжала расти. Каждый раз, когда Иосиф Сталин вновь и вновь нападал на интеллигенцию, росла ее уязвимость, ее жонглирование действительностью становилось все более изощренным, а ее творческая продукция становилась все более бессмысленной, беззубой и плоской.

Это была цена литературы с «туннельным видением» сквозь с гиперпартийную призму, цена сжатия содержания и падения качества писательства, которое происходит от понимания мира только как арены одной большой классовой борьбы. Следом происходило принесение в жертву литературной свободы, чтобы поддержать заблуждения, которые возникают по мере того, как мечты оборачиваются кошмаром.

Я помню, как периодически видел ребенком друзей своего отца из «старых одесских времен» три десятилетия спустя после его отъезда из Одессы. Я невольно слушал их рассказы о Великой Отечественной войне, о Холокосте, о своих семьях. При этом неизбежно, он и его очередной друг в гостях сравнивали свои литературные наметки и записи, свидетельствующие об их попытках остаться в игре. Никто никогда не был уверен, будут эти наметки разрешены или нет, какую очередную «красную» черту они могут невольно пересечь завтра, и в каком макро — или микропреступлении их могут внезапно обвинить. Быть литератором в море страха — значит постоянно страшиться того, что ты неожиданно утонешь.

Многие писатели в 1940-х годах убедили себя, что есть одна безопасная тема — Великая Отечественная война с нацизмом. Они надеялись, что здесь был шанс преодолеть эту двойную жизнь и возможность ослабить идеологический контроль над их душами и их перьями, рассказывая истории, в которых все как один объединились в борьбе против врага. Но они недооценили ненасытную и бескомпромиссную потребность Коммунистической партии доминировать и как можно глубже насаждать свою ортодоксальность повсюду.

Александр Фадеев был одним из самых успешных писателей Советского Союза. Он оставался Истинно Верующим и преданным адептом Сталина в течение многих лет. В 1943 году он опросил более 100 свидетелей, чтобы воссоздать историю небольшой группы молодых героев в маленьком украинском городке, которые боролись с фашистами, пока все не были убиты. Книга «Молодая гвардия» стала бешено популярной, по ней был снят фильм. Но в какой-то момент против нее, якобы, возражал сам Сталин, огрызаясь на Фадеева: «Вы написали книгу, которая не просто бесполезна, но еще и вредна с идеологической точки зрения». Сталин задавался вопросом, как эти молодые люди могли «эффективно бороться с врагом на оккупированной территории без партийного руководства?» Такая «разнузданность» ведь чуть ли не предполагала анархию!

Это была не просто правда, которую нужно было фальсифицировать, нужно было изменить саму историю, превратившись в замазку в руках партии. Серьезный идеологический изъян был выявлен в работе Фадеева никем иным, как самим Сталиным. Понимая, что такая критика может быть опасной для жизни, Фадеев переписал и переиздал книгу с мудрыми, героическими и полностью вымышленными партийными «врезками», вдохновляющими его героев.

Унижение того стоило. Несмотря на критику, он мог остаться во главе Союза советских писателей. Членство в этом огромном союзе давало писателям всевозможные привилегии: отдых в шикарных санаториях; магазины с импортной едой, но без очередей, и, самое главное, разрешения на публикации. Конечно, каждая опубликованная работа должна была создаваться в канонах социалистического реализма. Увы, эта идеологическая чистота, гарантировавшая миллионные тиражи, была одновременно и билетом в один конец в литературную посредственность.

Фадеев очень гордился тем, что заботился о нуждах многих писателей. Он их по-своему очень любил — за исключением тех случаев, когда ему приходилось подписывать одну литературную чистку за другой. Хотя иногда это была просто выездная сессия, какие-то «проработки», или какие-то публичные порицания — часто дело заканчивалось и чем-то гораздо более опасным. Фадеев хранил молчание даже после 12 августа 1952 года, когда Иосиф Сталин казнил 13 еврейских писателей, в том числе некоторых из его близких друзей.

Внешне Фадеев играл роль литературного гранда, VIP-персоны, но преданного коммуниста. Внутри он терпел крах. Даже после смерти Сталина и прихода к власти Никиты Хрущева этот бывший Истинный Верующий, ставший несчастным «двоемыслящим», продолжал заполнять водкой растущую внутреннюю пустоту, вызванную чувством вины. Наконец, в 1956 году Фадеев написал в ЦК Коммунистической партии Советского Союза: «Я не могу дальше жить, потому что искусство, которому я отдал свою жизнь, разрушено самоуверенным и невежественными руководством со стороны Партии, что не может быть исправлено…. Литература — святая святых — была отдана на истребление бюрократам и наиболее отсталым элементам, а также всяким высшим трибуналам».

Фадеев вспомнил невероятное «чувство свободы и открытости», когда «мое поколение вошло в литературу при жизни Ленина». Но потом Партия «опустила нас до уровня детей; они уничтожили нас, они угрожали нам идеологически и называли это партийным духом». Сегодня, сетовал он, «те немногие люди, которые сохранили священный огонь в своей душе», являются изгоями. Что касается него, все его «высокие мысли и чувства», движимые «прекрасными идеями коммунизма», разрушились и сгорели. Теперь он был «лошадью, волочащей сломанную телегу», и вынужден наблюдать, как литература «унижается, преследуется и уничтожается». Закончив записку, он выстрелил себе в сердце.

Оглядываясь на историю советской литературы, трудно найти кого-либо из тысяч писателей из союза Фадеева, которые написали бы что-нибудь, что стоит прочитать или запомнить. Их книги, издававшиеся огромными тиражами — часто миллионами, — просто исчезли. Это стало неизбежно: герои книг, как и их авторы, были «двоемыслящими» и жили во лжи. В конце концов их ложь поглотила как персонажей, так и их авторов, ничего не оставив позади себя.

Напротив, сохранившиеся произведения бросили вызов сталинским ортодоксиям на службе истины. Сталин убил некоторых из этих честных писателей, таких как поэт Осип Мандельштам. Некоторые покончили с собой, как поэт Марина Цветаева. Некоторые жили ежедневно в страхе перед арестом или в тени чисток, как Анна Ахматова. Некоторые, например, писатель Михаил Булгаков, смирились с тем, что их книги не будут издаваться в России — его классический «Мастер и Маргарита» не выходил в свет десятилетиями. Другие, такие как Борис Пастернак, который контрабандой переправил «Доктора Живаго» на Запад, искали читателей в других странах и заплатили высокую цену у себя на родине, где Пастернак был наказан за свое предательство, будучи исключенным из Союза советских писателей Фадеева.

Короче говоря, урок, который я получил у писателей поколения моего отца, состоит в том, что те, кто сопротивлялся жизни в «двоемыслии» тогда, стали теми, кто продолжает влиять на нас и сегодня.

 Часть II.  Двоемыслие на новом витке

Я начал свою жизнь в «двоемыслии» в возрасте пяти лет в 1953 году, когда умер Иосиф Сталин. 74-летний деспот был на пике своей антисемитской кампании, и все евреи нервничали всё сильнее. В тот мартовский день мой отец сказал моему семилетнему старшему брату и мне так, чтобы не услышал никто из соседей: «Сегодня великий день, который вы всегда должны помнить. Это хорошие новости для нас, евреев. Этот человек был для нас очень опасен. Но никому об этом не говорите. Делайте то, что делают все». На следующий день в детском саду, когда мы пели песни, посвященные Сталину, «надежде всего народа», и оплакивали его смерть, я понятия не имел, сколько детей плакали искренне, а сколько только следовали указаниям своих отцов.

Конец жизни Сталина, таким образом, ознаменовал мое вступление в ряды постоянно врущих советских «двоемыслящих». Эта круглосуточная публичная шарада составляла типичную жизнь лояльного советского гражданина. Вы знали, что в повседневной жизни вы будете политкорректными. Вы говорили, писали и делали все, что должны были делать, зная, что все это ложь. Правду вы говорили только в своей семье и очень узком кругу надежных друзей.

Если у первых поколений после 1917 года был выбор между тем быть ли Истинно Верующим или «двоемыслящим», то к моему поколению Истинных Верующих осталось немного. Их поле зрения должно было стать настолько узким, чтобы по-прежнему считать рушащееся вокруг нас общество своего рода коммунистическим раем. Мои коллеги выбирали между «двоемыслием» и инакомыслием. Правда, после того как Коммунистическая партия отказалась от сталинской политики кровавых чисток, инакомыслие обычно стоило людям только карьеры или свободы, а не жизни. Тем не менее, немногие были готовы перейти эту черту от «двоемыслия» к инакомыслию.

И все же «двоемыслящих» идентифицировать было сложно. Как и в детском саду, я никогда не мог знать, кто искренен, а кто просто играет, хотя все мы знали, что все большее число из нас живут ложью. Внешние наблюдатели, следящие за миллионами граждан, преданно марширующих на демонстрациях 1 мая и приветствующих своих лидеров, пришли к выводу, что все мы были истинно верующими. Однако секретная полиция КГБ знала, насколько немногие из обожающей толпы были искренними.

Чтобы держать под контролем растущую массу «двоемыслящих» КГБ превратил нашу повседневную жизнь в серию испытаний. Были постоянные проверки — некоторые из них тонкие, а некоторые совершенно топорные — чтобы определить вашу лояльность. Вы должны были следить за своим языком, своими жестами, своими реакциями, своей дружбой — потому что «они» всегда наблюдали за вами.

В советской паутине лжи, даже в детстве, твоя основная работа была в том, чтобы «вписаться». В десять лет ты вступаешь в пионеры, демонстрируя свой патриотизм. Потом ты вступаешь в комсомол, во Всесоюзный ленинский коммунистический союз молодежи, опять демонстрируя свой патриотизм. Ты повторяешь их лозунги и играешь роль хорошего члена общества, чтобы добиться успеха в своей жизни.

У моего отца и матери был еще один маневр, чтобы справиться с «двоемыслием» — классический еврейский ритуал бегства через своих детей, танец жертвоприношения, выполнения всего того, что они могли, в надежде на то, что их дети будут жить лучше, чем они. Когда мне было пять лет, мама научила меня играть в шахматы. «Здесь можно свободно думать, — сказала она. — В шахматах можно летать».

Я попробовал поиграть и сразу был покорен: мысли летают, ты отчаянно рискуешь, а твоя смекалка ценится, а не наказывается. Шахматы стали моим первым пропуском в мир свободы мысли, моим первым большим побегом. Этой осенью, когда я смотрел «Ферзевый гамбит» на Netflix, я видел себя в Бет Хармон, вундеркинде. Шахматы легко могут стать отличным средством побега из тюрьмы вашей жизни, будь то психологической или политической.

Увы, хотя шахматы могли освободить мой разум и обострить его, это была всего лишь игра. Она не предлагала ни мудрости, ни идеологического мировоззрения, ни образа жизни, ничего большего, чем я и мои навыки игры. Это было прекрасным развлечением, избавляющим меня от «двоемыслия» на несколько часов каждый день, но это было отлично от реального мира. Это был побег в параллельный черно-белый мир из 32 фигур на доске восемь на восемь клеток.

Наука и математика обещали предоставить мне более совершенное средство побега из удушающей советской действительности. Такой же объективный и творческий, как шахматы, научный метод освещал уже реальный мир. Мы, ученые, использовали все свои таланты, чтобы понять, как устроена Вселенная.

Освоение этих научных областей, казалось, предлагало лучший путь к лучшей жизни. Сдать все экзамены, какими бы трудными они ни были, с наивысшими оценками и поступить в один из лучших советских ВУЗов, стало самым моим большим стремлением. Это была мечта, подвигавшая на подвиги каждого советского еврейского родителя, который внушал своим детям, что, как евреи, они располагают всего лишь одним способом преодолеть препятствий еврейства — стать лучшим в выбранной профессии.

С каждым годом моя вера в мир науки росла, как в мою Башню из слоновой кости, в мой побег.

Я провел свои школьные годы в упорной учебе, погрузившись в задачи, работая круглосуточно, чтобы набрать пять из пяти баллов по математике и физике. Поскольку я знал, что мне нужно следовать очень конкретному сценарию, чтобы получить нужную мне характеристику от местных комсомольских властей, я также выступал с правильными лозунгами, участвовал в правильных молодежных мероприятиях и пел правильные песни. Однако даже после того, как я осуществил заветную мечту своей молодости и поступил в МФТИ — Московский физико-технический институт, советский эквивалент Массачусетского технологического института, — проверки продолжались. Нам, студентам, изучающим математику и естественные науки, приходилось постоянно прислушиваться к советским богам, как и всем остальным. Мы каждый семестр сдавали экзамены по марксистско-ленинским дисциплинам, даже когда учились в аспирантуре. Несколько лет спустя я был удивлен, когда во время допросов заметил, что мои мучители из КГБ тоже штудировали коммунистические учебники при каждой выдававшейся возможности. Мне нравилось знать, что эти нескончаемые испытания мучают также и их.

Наши профессора тонко поощряли нас не обращать внимание на подобные неприятности. Они твердили нам, что мы элита, устремленная в светлое будущее. Все это того стоило. Я наслаждался святилищем науки, убежищем, защищенным от ежедневного безумия, которое Советы навязывали почти всем остальным. Я решил, что чем глубже я буду заниматься своей научной карьерой, тем менее раздражающей станет эта моя двойная жизнь.

Это была хорошая иллюзия — до тех пор, пока я не прочитал манифест Андрея Сахарова.

Сахаров был нашим образцом для подражания, советским ученым номер один, находящимся на вершине пирамиды, на которую каждый из нас так отчаянно пытался взобраться. В мае 1968 года этот знаменитый ученый распространил манифест из десяти тысяч слов, который нанес мне сокрушительный удар, разбивший мою благополучную с виду жизнь. «Интеллектуальная свобода необходима для человеческого общества», — заявил Сахаров. Смело осуждая советский контроль мысли, он высмеивал «закостеневший догматизм бюрократической олигархии и ее излюбленное оружие — идеологическую цензуру».

Сахаров предупреждал, что без «поиска истины» советская наука окажется под угрозой. «Представьте себе двух лыжников, мчащихся по глубокому снегу», — пояснял Сахаров. В то время как советский лыжник начал догонять американского, который первым «разорвал снег», из-за удушающей нас несвободы мы «не только стали отставать, но и… медленнее развиваться». Тогда мало кто мог понять всю глубину этой критики. Советский Союз не просто полагался на своих ученых волшебников при разработке ядерного оружия. Теперь мы знаем, что эти работы проводились параллельно с тщательно продуманной шпионской операцией, с помощью которой было выкрадено огромное количество атомных секретов Америки.

Месседж Сахарова было для нас абсолютно ясным. Он помог нам осознать, насколько глубоко укоренились советские ограничения свободы мысли. Теперь нам нужно было контролировать не только свои политические взгляды, но и каждый свой контакт с коллегами. Нужно было проверять и перепроверять каждую новую идею, опасаясь идеологических последствий, которые могут разрушить карьеру в том мире, где даже целые области исследований могли быть отменены как политически некорректные. Советские ученые так много времени проводили, оглядываясь назад, что не могли броситься вперед и догнать своих западных коллег.

Задолго до большинства других Сахаров увидел в советском научном сообществе эквивалент литературной посредственности, которую мы все видели в советском реализме. Он предупреждал меня и моих сверстников, что некуда было бежать, чтобы избежать удушающей реальности, которая мешала работе еще моего отца. Жизнь при диктатуре предлагает два выбора: либо вы преодолеваете свой страх и отстаиваете правду, либо вы остаетесь рабом страха, какими бы громкими ни были ваши титулы, и какой бы большой ни была ваша дача.

Я понял, что мне никогда не сбежать из этой жизни «двоемыслия» со всеми моими полумерами, присутствующими в моей Башне из слоновой кости. И в конце концов, я стал обычным советским еврейским отказником и советским диссидентом, сражаясь за свою идентичность, в том числе настаивая на своем праве жить как свободный еврей на нашей родине, в Израиле, а также борясь за свободу, в том числе отстаивая права человека для всех людей, жили ли они в Советском Союзе, Израиле, или где-нибудь еще на Земле.

Фактически, я прошел два этапа. Сначала был Сахаров. Потом было еврейство.

В июне 1967 года в нашу жизнь внезапно вошел Израиль. Неожиданно все вокруг связали нас как советских евреев — хорошо это или плохо — с Израилем и с «нашей» победой после Шестидневной войны. Заинтригованный, я начал читать о еврейском государстве, о котором знал очень мало. В результате я открыл для себя историю, людей и страну, которой, как я вскоре понял, хотел принадлежать.

Приняв свое еврейство, я унаследовал свою 3900-летнюю идентичность — историю, ценности, идеи и страну, которые сформировали меня. Этот прорыв, осознание того, что существует нечто большее, чем моя личная борьба за выживание и профессиональный успех, побудили меня положить конец своему «двоемыслию». Только покончив со своей бесплодной «карьерой», я смог говорить свободно.

Разорвать оковы «двоемыслия» было труднее всего. Когда вы этого добиваетесь, высвободившаяся энергия дает вам такой прилив, которого вы никогда не испытывали раньше. Шаг за шагом освобождаясь, я летел к свободе. К тому времени, когда я был заключен в тюрьму в 1977 году, я испытывал это состояние свободы как минимум четыре года. Каким бы волнительным ни было освобождение из тюрьмы после девяти долгих лет в 1986 году, побег из тюрьмы «двоемыслия» несколькими годами ранее вызвал у меня гораздо бóльшую эйфорию.

В моей жизни свободного человека после «двоемыслия» мне пришлось принять много трудных решений. Будучи еврейским активистом в Советском Союзе, я 13 лет постоянно взвешивал, как далеко следует мне заходить в моих конфликтах с КГБ, зная, что на карту были поставлены моя свобода и даже моя жизнь. В 1974 году мне пришлось решать с моей невестой Авиталь, останемся ли мы вместе в Москве или я должен увидеть, как она переезжает в Израиль на следующий день после нашей свадьбы, ввергнув нас в мучительную разлуку неизвестно на сколько лет. Находясь в ГУЛАГе, я должен был решить, подчиняться ли советским условиям моей несвободы или продлевать свое заключение на неопределенный срок.

Десятилетия спустя, во время работы в кабинете Израиля, я должен был решать много раз, следует ли мне сохранить свою трудно завоеванную позицию в качестве министра, служащего своим избирателям, или уйти в отставку из принципа солидарности с правительством, занявшем линию, которую я не мог принять.

Тем не менее, ни одно из этих моих решений не было для меня таким трудным, как принятое в 1973 году решение попросить у моего дружелюбного начальника справку, подтверждающую мое место работы. Это не было что-то такое процедурное, что я, как гражданин, делал много раз в своей жизни. Все, что мне нужно было сделать, это пройти по хорошо знакомому коридору Института нефти и газа, где я работал специалистом по компьютерам, чтобы поговорить со своим начальником, с которым я прекрасно ладил. Но это решение было настолько трудным, что в то утро мне пришлось принять транквилизатор — первый и единственный раз в жизни.

Это был мой первый публичный шаг в процессе подаче заявления на визу в Израиль. С этой просьбой я официально покончил с «двоемыслием», играя в их игры по их правилам. Когда я покончил жизнь самоубийством в рамках советской системы, когда я закончил свою двойную жизнь, которая началась со смерти Сталина, когда мне было пять лет, я воочию смог увидеть, как Башня из слоновой кости, которую я построил, чтобы защитить себя, рушится на моих глазах.

Как только я это сделал, я больше не боялся, я понял, что значит быть свободным. Я мог теперь жить в истории, реальной истории, с ее взлетами и падениями, а не в мягком, постоянно меняющемся подобии замазки, продиктованной властями. Я мог жить с реальными людьми и наслаждаться настоящей дружбой, а не осторожными полуразговорами, состоящими из подмигиваний и кивков между товарищами-«двоемыслящими». Самое главное, я мог бы жить без этой постоянной самоцензуры, этой постоянной проверки того, что вы собираетесь сказать, чтобы убедиться, что на самом деле это совсем не то, что вы хотите сказать в действительности. Только тогда я осознал, какое бремя нес до сих пор, как утомительно говорить правильные вещи, делать правильные вещи, всегда борясь со страхом быть обнаруженным из-за ошибочной мысли, неправильной реакции или искреннего порыва.

И поэтому в течение девяти лет тюрьмы, когда КГБ пытался соблазнить меня возвратом мне моей свободы и даже моей жизни, если бы я согласился вернуться к своему прежнему существованию, я легко говорил «нет». Я знал, чего они хотели. Они хотели вернуть меня в тюрьму «двоемыслия».

Мне было легко напомнить себе и им о том, кто действительно свободен, а кто истерзан «двоемыслием». Все, что мне нужно было сделать, это рассказать анекдот о советском лидере Леониде Брежневе. Слава богу, анекдотов насчет его необразованности, грубости, дряхлости тогда существовало немало. В одном анекдоте рассказывалось, что он заставил советских космонавтов превзойти американских астронавтов, побывавших на Луне, отправив их на Солнце, и заверил их, что они не сгорят, потому что их запустят ночью. Когда я рассказывал своим следователям этот анекдот, я смеялся. И, как все нормальные советские «двоемыслящие», они тоже явно хотели бы посмеяться. Но они не могли сделать этого, особенно потому, что были вдвоем. Смех положил бы конец их карьере.

И вот они скрывали этот секундный проблеск смеха в своих глазах привычной мантрой. Они колотили по столу, и кричали: «КАК ВЫ СМЕЕТЕ?»

«Послушайте, — спокойно говорил я им, — вы даже не можете улыбаться, когда хотите улыбаться. И вы утверждаете, что я в тюрьме, а вы на свободе? »

Я сделал это, чтобы задеть их, потому что они тратили так много времени, пытаясь задеть меня. Но этими своими шутками я главным образом напоминал себе, что я свободен, пока я могу смеяться или плакать в соответствии со своими собственными чувствами.

За последние три десятилетия свободы я заметил, что — извиняюсь перед Толстым — каждая диктатура по-своему деспотична, но ментальная гимнастика «двоемыслящих» везде одинакова. Чувство освобождения от страха и головокружительного облегчения при переходе границы от «двоемыслия» к демократическому инакомыслию универсально во всех культурах. Это понимание послужило толчком для проведения теста на городской площади, который я использую, чтобы различать свободные общества и общества страха: можете ли вы выразить свои личные взгляды громко, публично, не опасаясь быть наказанными в судебном, административном или каком-либо другом порядке? Если да, вы живете в свободном обществе; в противном случае вы живете в обществе страха.

Сегодня на Западе давление с целью принуждения к конформизму исходит уже не от тоталитарной верхушки. Наши теперешние политические лидеры — это уже не сталинистские диктаторы. Вместо этого такое давление исходит от фанатиков, окружающих нас, в нашем районе, в школе, на работе, часто использующих угрозу преследования в Твиттере, чтобы заставить людей замолчать, или вынудить их на поддельное политкорректное соглашательство. Недавние опросы показывают, что почти две трети американцев по крайней мере иногда подвергают самих себя самоцензуре в отношении политики. Таким образом, по существу, Америка становится страной «двоемыслия», несмотря на громко провозглашаемые конституционные права на свободу мысли и самовыражения, торжественно вписанных в священные скрижали Билля о правах.

Для того, чтобы сохранить нашу целостность, наши души, качество наших свободных политических дискуссий и наш творческий потенциал, столь необходимые для нашей культуры, нам нужен кардинальный пересмотр роли соцсетей, своего рода Большой Тwitter-Тест, низвергающий растущий и перевертывающий все вверх ногами культурный тоталитаризм, который быстро распространяется во всех свободных обществах. Этот Тест должен ответить на вопросы: можете ли вы в демократическом обществе, в котором живете, громко выражать свои личные взгляды, публично и непублично, в социальных сетях и на митингах, не опасаясь быть пристыженным, отлученным от соцсетей или забаненным? В конечном счете, будете ли вы жить в атмосфере «демократического двоемыслия» или нет, зависит не от властей или корпораций, которые управляют платформами социальных сетей: это зависит от вас самих. Каждый из нас сам решает, хотим ли мы подчиниться унизительному диктату «двоемыслия» или разорвать цепи, которые мешают нам выражать собственные мысли и оставаться самими собой.

Это эссе частично основано на книге Натана Щаранского и Джила Троя "Никогда не был в одиночестве — ни в тюрьме, ни в политике, ни с народом" (Never Alone: Prison, Politics and My People) вышедшей в издательстве PublicAffairs of Hachette. Джил Трой является президентским историком, профессором университета McGill и сионистским активистом.

Об издании. Tablet — американский еврейский интернет-журнал, созданный в 2009 году путем переименования интернет-журнала Nextbook (запущенного в 2003 году) некоммерческой организации Nextbook.

Перевод – ИноСМИ.

На снимке: тренировка воображения. Гроссмейстер Борис Гельфанд играет с Натаном Щаранским под присмотром премьер-министра Израиля Беньямина Нетаньяху.

Авторизуйтесь, чтобы оставлять комментарии