Екатерина Шульман в Ельцин-центре
04.12.2019 Общество

Слова и музыка свободы от Екатерины Шульман

Фото
so-I.ru

Всё более известный в России и за рубежом политолог Екатерина Шульман выступила в Ельцин Центре на фестивале «Слова и музыка свободы» (состоялася 23-24 ноября), поделившись своим видением ряда проблем общества и власти, а коллеги из екатеринбургского «Делового квартала» сделали из этого текст.  Почитать стоит, - Шульман, как всегда, говорит о сложном простым, доступным языком.

«Страх войны у россиян переформулировался в страх перед агрессией собственной власти»

«До власти начинает доходить, что любые дальнейшие территориальные приобретения будут восприняты нашими согражданами отрицательно. Крымский эффект неповторим». Куда ведут перемены в сознании россиян?

После президентских выборов 2018 г. и последующего объявления пенсионной реформы россияне воспринимают власть все критичнее. 72% граждан считает, что ее интересы не совпадают с интересами общества, уровень симпатии к президенту падает — его воспринимают нейтрально-равнодушно. Одновременно 59% россиян выступает за решительные перемены в стране и все чаще заявляето желании иметь справедливый суд, свободу слова и мирных собраний, а также участвовать в общественно-политической жизни страны. К чему ведут эти и многие другие тренды? Объясняет политолог Екатерина Шульман.

Про страх войны и усталость от «крымского эффекта»

В первой десятке, если не пятерке страхов наших сограждан, — страх большой войны.

Но в 2018-2019 гг. страх внешнего нападения стал переоформулироваться в страх перед действиями своей власти. Это одна из главных вещей, которая у нас происходит, она будет иметь многочисленные политические последствия, которые пока только смутно можно обрисовать.

Теперь люди говорят: мы боимся, что наши что-то такое устроят, кого-нибудь захотят присоединить, и вот тогда будет война. Это очень хорошо коррелирует с изменением отношения к внешней политике. Которая из предмета гордости стала еще одним пунктом претензий к власти. Раньше люди говорили: у нас есть претензии: бедность, коррупция, плохие дороги и здравоохранение, но мы гордимся выдающимися внешнеполитическими победами. Начиная с 2018 г. стали говорить так: мы много чем недовольны внутри страны, а власть интересует только внешняя политика, все деньги тратят на нее.

Уровень тревожности, который поддерживается с 2014 г., почти шесть лет, утомляет людей. Одно из самых осязаемых требований — условная партия перемен «побила» партию стабильности.

Но когда социологи начинают пытать респондентов на предмет того, какие перемены нужны, из этого трудно извлечь какую-то политическую программу. Пока это только запрос на более мирную политику. Люди говорят: все должны нас уважать, но хочется снижения уровня тревожности, мы устали бояться. Это беспокойство высасывает из людей нервную энергию. Сначала это их активизировало — в 2014-2016 гг. все были взбудоражены — а потом это перестало им нравиться. Может быть, к несчастью для тех, кто начинал эту историю, обратно они не заснули. Это тоже имело специфические последствия и для картины общественного мнения, и для политического поведения людей.

Про рост недоверия

Что мы сейчас можем видеть в нашем мутноватом зеркале общественного мнения? Условно левый запрос — за социальную справедливость, справедливое распределение — является превалирующим. Мы можем выделить среди запросов наших граждан нечто называемое прото-партийными группами.

Если мы вообразим в России свободные выборы не только с доступом кандидатов в бюллетени, чего пока нам никто не обещает, но и с доступом кандидатов к финансированию и СМИ, то такая избирательная кампания изменит страну до неузнаваемости.

Если люди получат возможность выходить и заявлять свои платформы, пропагандировать и агитировать, собирать деньги и тратить их, мы не знаем, что получим на выходе, потому что у нас довольно давно ничего подобного не было. Единственное, что мы можем сказать сейчас: скорее всего, в условиях свободной электоральной ситуации большинство не получит никто. Мы будем иметь гораздо более фрагментированный парламент, с большим партийным представительством, с широкой палитрой представленных сил, наверняка независимыми беспартийными кандидатами.

У нас есть условно левая партия, которой не существует в публичном пространстве — ее роль пытаются выполнять частично «Единая Россия» и КПРФ.  Есть «партия лоялистского ядра», партия стабильности — это голосование за начальство, условно «Единая Россия». А дальше — кого только нет. Есть либеральная партия европейского запроса, которой вообще нет в публичном пространстве, но она довольно хорошо вычленяется из ответов на вопросы респондентов: это более тесная интеграция с Европейским союзом, либерализм во внутренней политике.

Присутствует националистический запрос — «Россия для русских», но что понимается под этим лозунгом? Есть условная либертарианская прото-партия — за низкие налоги, свободу предпринимательства, гражданское оружие. Традиционалисты-ортодоксы — семья-вера. Хардкорные коммунисты — партия советской ностальгии — тоже есть.

Мы находимся в несвободном пространстве, поэтому у нас нет рынка политических идей. Мы не можем обсуждать это друг с другом, не можем вести агитационную кампанию — если это вдруг случится, мы увидим много интересного.

В нынешнем состоянии общественного мнения есть одно тонкое место. Начиная с 2018 г. у нас снижается доверие ко всем публичным политическим институтам, от президента до политических партий. Снижается доверие много к кому, и ни к кому оно не растет. Это не очень комфортная и не очень естественная ситуация для общества. То есть этот капитал народного доверия ищет, куда бы инвестироваться. И кто это будет, мы точно не знаем. Снижение доверия ко всем и отсутствие его роста где бы то ни было, очевидно, ситуация временная. Интересно, чем она разрешится.  

Про развитие суверенного интернета в России

Отключение интернета в случае чрезвычайных ситуаций, в том числе массовых волнений, не только возможно, а уже происходило. Это было в Ингушетии, судя по всему, было летом в Москве в один из дней несогласованных митингов — это возможно безо всяких дополнительных законодательных и технических работ. Если я правильно понимаю идею суверенного интернета, речь идет о том, чтобы иметь систему, которая в состоянии функционировать постоянно в отделении от внешнего мира. Как говорят люди понимающие, это невозможно. Видимо, это попытка подражать китайскому опыту — мы теперь смотрим снизу вверх на Китай по целому ряду внутриполитических и экономических параметров. Различие между нами и Китаем состоит в том, что там интернет вырос на коленях у государства, они начали эту работу 25 лет тому назад.

Китайский интернет развивался как суверенный, там есть свои аналоги глобальных сервисов. У нас все по-другому, наш интернет развивался как чрезвычайно свободный вплоть до последнего пятилетия, когда его начали регулировать.

С одной стороны, я не могу сказать: «Ерунда, ничего не будет» — у государства большие возможности. С другой стороны, поверить в принудительное отключение интернета затруднительно — кроме тех случаев, когда начнется заваруха, тогда будут что-то вырубать. Опасность идеи суверенного интернета как раз не в чрезвычайщине, а именно в предположении, что можно построить постоянно функционирующую систему, которая будет отделена от остального человечества.

Про трансфер власти

Исходя из общего состояния нашей политической системы, ее явного нежелания, а, может, и невозможности реформировать саму себя, а также из специфического легизма — наш тип режима любит сохранять законную рамку — я бы осторожно спрогнозировала и сказала бы, что Конституция у нас останется примерно такой, какой была. Общая тихая старость нашей политической машины подталкивает к решениям «давайте не ломать то, что работает».

Наш великий транзит, трансфер власти, имеет на данный момент три сценария: китайский, белорусский и казахский. Все три варианта не сказать что сильно демократические в общепринятом смысле этого термина.

Первый вариант понятен: на прошлом съезде Китайской компартии были внесены изменения в устав, которые убирают ограничения на количество сроков, которые глава партии может занимать. На Китай мы смотрим с почтением, стараемся ему неумело подражать, и этот сценарий для нас соблазнителен. Второй вариант, белорусский, — это активация союзного государства, выборы его главы, переизобретение и ребрендинг Российской Федерации. Можно обнулить все предыдущие ограничения и начать жить практически заново. Этот вариант тоже соблазнительный, но есть маленькое препятствие в лице самой Белоруссии: участвовать в этой постановке — последнее, чего она хочет.

Постепенно до наших decision-мейкеров (лиц, принимающих решения — прим.ред.) начинает доходить, что любые дальнейшие территориальные приобретения будут восприняты нашими согражданами отрицательно.

Крымский эффект неповторим. Все были в восторге, но так больше не получится, любые новые присоединения будут восприняты однозначно — «нам на шею посадили очередных дармоедов». Может быть, очень несправедливо, но это именно так.

Третий сценарий — казахстанский, с преемником и уходом предыдущего президента на почетную должность с некоторыми новыми полномочиями. В терминах политической системы это усиление коллективных органов: Совета безопасности, госсовета, парламента — во имя того, чтобы распределить вес полномочий, которым обладал предыдущий президент, и относительно которого группам трудно договориться, что они передадут их одному лицу.

Президент Казахстана ушел на самом деле, Совет безопасности не обладает кадровыми полномочиями, их новый президент — действительно президент, это не был демонстративный розыгрыш. Но, с одной стороны, первый президент ушел, а с другой, вроде остался.

Про культуру сменяемости власти

Рост продолжительности жизни имеет много разных последствий, в том числе и то, что люди дольше остаются социально активными и присутствуют на рынке труда. Поэтому даже в развитых странах с устойчивой демократией есть обида молодых, что 70-летние не собираются никуда деваться и занимают свои начальственные посты.

Такая проблема есть и у нас, где она коррелирует с возрастом самой политической системы. Ей очень не нравится, когда что-то меняется, появляются новые лица, незнакомые реалии — хочется, чтобы все было привычно. Как прививается сменяемость? Политической конкуренцией.

Она создает новые места, которые можно занимать. Необязательно смотреть голодными глазами на единственный стул и ждать, когда он освободится. В ситуации политической свободы эти новые стулья ты можешь сделать себе сам. Вопрос не в том, чтобы выгнать старых, а в том, чтобы у молодых была возможность. А ее они могут и сами себе создать, если только то пространство, в котором они оперируют, будет свободным.

Баллотироваться необязательно на главный пост в государстве. В здоровой политической системе этот лифт идет с самого низа, с местного уровня, где всегда есть место для новых идей, людей, повесток.

И где можно понравиться избирателю, вложив не очень много ресурсов. Это шанс для молодых. Если там закрыто, то в этом виноваты не старики, которые оккупировали все места, а ригидность самой системы. Поэтому не надо специально пропагандировать сменяемость, надо чуть «отвинтить» выборное законодательство и дать людям баллотироваться туда, куда они хотят. И мы увидим такое обновление, которого никак не ожидали.

«Неприкосновенность частной жизни разламывается на части. Мы хотим, чтобы на нас смотрели»

«Оруэлловский Большой Брат, который за тобой наблюдает, и государство, которое отчитывается перед гражданином, — одно и то же». Екатерина Шульман — о новой прозрачности и ее влиянии на жизнь каждого.

Что такое свобода в пространстве всеобщей прозрачности и всеобщей коммуникации? Каким образом мы становится видимыми для государства и больших корпораций, а они — для нас? Как это все между собой взаимодействует? Политолог Екатерина Шульман объясняет, как стремительно меняющийся мир ломает многие достижения 20-го века и предрекает: приватности больше не будет, потому что люди сами этого не хотят. 

— Безопасность представляется мне религией нового века. Нам кажется, что ее культ только в России, но это глобальное явление. Почему получилось, что торговля угрозами и их предотвращение оказались одними из главных методов на административном рынке? Почему люди, которые обещают защитить нас от этих угроз, становятся главными политическими акторами, людьми и группами, принимающими решения в современном мире? 

Как ни парадоксально, это происходит вследствие общего снижения уровня насилия и повышения цены человеческой жизни.

Мы не очень это осознаем, но во все предыдущие века истории человечества основным политическим инструментом была война. Государства воевали друг с другом, война была нормой, а межвоенные периоды были периодом сбора сил, разрушением старых альянсов и организацией новых — чтобы опять друг с другом воевать. Великие войны 20-го века едва не уничтожили человечество и одновременно дали ему понять, что дальнейшее продолжение политики такими средствами получается слишком затратным. Технический прогресс дошел до того, что люди получили возможность уничтожить друг друга быстро, эффективно и, видимо, уже безвозвратно. 

Кроме того, экономические формации стали меняться, как и демографическая картина. Мы стали дольше жить, семьи стали меньше, младенческая смертность снизилась, и мы уже не должны рожать детей в таком количестве. Произошел второй демографический переход: люди стали дольше жить, а возраст социальной активности продлился.

Абсолютный приоритет безопасности

Из всего этого получилось, что политическая власть от военных, от тех, кто обещает нам завоевания, перешла к тем, кто обещает безопасность.

Всю окружающую реальность стали рассматривать как комплекс реальных или потенциальных вызовов. Те, кто говорит, что предотвратили их, что уберегут нас в будущем, стали получать ресурсы, а соответственно, и политическую власть. Новая ситуация ставит вопрос: чем вы готовы пожертвовать, чтобы сохранить безопасность, на какие ограничения готовы пойти, чтобы сделать нашу жизнь еще дольше и комфортнее? 

Можно обратить внимание, насколько часто такая лексика звучит в публичном пространстве. Ценности безопасности рассматриваются как абсолютно приоритетные. Нам логично говорят: вам не понадобятся ни свобода слова, ни свобода самовыражения, если вы не будете в безопасности. Это глобальная ситуация: мы не в авангарде всего человечества, но и не отстаем от него радикально. Но если мы посмотрим на эту ситуацию через ценности, которые являются для общества приемлемыми, то увидим, что на карте ценностей Инглхарта Россия довольно высоко по вертикали, но по горизонтали мы близки к началу оси. Мы помешаны на безопасности в большей степени, чем более развитые и богатые страны. 

Ценности выживания

Источник: карта ценностей социолога Рональда Инглхарта

Есть несправедливость: в бедных обществах ниже уровень доверия и выше ценность безопасности. Концентрация на этом и низкий уровень доверия не дают им развиваться и становиться богаче. Нужны специальные усилия, чтобы выйти из этого порочного круга.

Что добавляет новая прозрачность?

Новое информационное пространство, прозрачное и проницаемое, меняет наше представление о государственном суверенитете. Мы так часто слышим этот термин, что он кажется одним из главных слов нашего времени — возможно потому, что это уходящая натура. Национальные государства держатся за четыре ресурса, которые они контролируют и стремятся монополизировать: люди, деньги, товары и информация. Людей контролируют посредством гражданства и границ, товары — через разнообразный протекционизм, таможню и поощрение отечественного производителя. Информация или культура контролируются посредством национальных языков и их поддержки. Чтобы укрепить свою национальную независимость, многим странам пришлось срочно придумывать себе песни, сказки и фольклор. 

Но в связи с новым информационным пространством все четыре ресурса начинают утекать. Люди передвигаются легко и просто, как никогда раньше, быстро и дешево.

Товары тем же способом передвигаются быстрее, чем когда-либо. Кто-то сказал, что контейнер для морских перевозок изменил мир сильнее, чем интернет. Страны продолжаются заниматься протекционизмом, но на фоне глобального рынка. Деньги тоже перемещаются легко и быстро, их трудно контролировать. 

Меняется и информация: общий язык почти для всего человечества, общее информационное пространство, доступность любых сведений и невероятная скорость их распространения.

Означает ли это, что мы хороним национальные государства? Нет. У существующих институтов большая инерция, они обладают властными ресурсами, поэтому могут долго продлевать свое существование.

Сейчас мы не столько делаем предсказания, сколько пытаемся наметить тенденции, по которым человечество развивается. Возрождение разговоров о суверенитете стало популярной политической темой. Это говорит о том, что прежняя жизнь в границах государств подвергается эрозии. Государства и граждане чувствуют беспокойство по этому поводу.

Этот глобальный прозрачный мир дает возможности, но дает и опасности. Что приводит нас к ключевому вопросу о свободе. Что такое свобода в этих новых условиях? Не готовы ли мы пожертвовать завоеваниями 20-го века, чтобы быть в большей безопасности? 

Сейчас многие оплакивают смерть приватности — частной жизни, как мы ее понимали в течение 20-го века на некоторой территории Европы и Северной Америки. Этого больше нет, а, возможно, уже и не будет — люди сами этого не хотят. Выяснилось, что этот страшный оруэлловский Большой Брат, который постоянно за тобой наблюдает, и прозрачное государство, которое отсчитывается перед гражданином, — это одно и то же. Они оба наступили одновременно.

Есть еще одна вещь, о которой мы пока не отдаем себе отчет. Общество 20-го века, которое мы сейчас воспринимаем как нормальное, было в большей степени атомизировано, чем в предыдущие века. До этого человек жил более-менее там, где родился, находился внутри сети своей ненуклеарной семьи — группы родственников. О нем все известно. Это касалось и аристократии, которая живет в постоянном присутствии своих слуг, а королева Франции вообще рожала в присутствии всего двора. 

Это изменили урбанизация и индустриализация. Люди из деревень уезжали в города, чтобы стать в большинстве своем промышленными рабочими. Уехавший начинал новую жизнь: он мог назвать себя иначе, о нем никто ничего не знал. Он жил в своей квартире или комнате. Сейчас коммунальные квартиры кажутся нам адом коллективизма, но для человека той эпохи это было прекрасное царство личного пространства. И этот атомизированный человек жил своей приватной жизнью: государство за ним следило, но возможностей у него было еще не очень много.

Тогда в 19-20 веках появились понятия частной жизни и ее неприкосновенности. Сейчас они разламываются на части преимущественно по нашему собственному желанию: оказывается, мы хотим, чтобы на нас смотрели, хотим все о себе рассказывать, жаждем внимания.

Возможно, атомизация была некомфортной для людей, может, мы не предназначены для того чтобы так жить. Но она также рассыпается под влиянием тех, кто хочет о нас знать. Мы, люди 20-го века, привыкли бояться государства, которое и есть большой брат. Для чего оно хочет следить? Чтобы, по Мишелю Фуко, надзирать и наказывать, если мы ведем себя неправильно. Но есть и еще один набор глаз, который за нами смотрит — корпорации, которые хотят нам что-то продать. 

Человек рождается потребителем. Потреблять — первый долг гражданина нового века, не столько нужен его труд — производить за него будут роботы, сколько его потребление. Цензура — производная от этого стремления, чтобы лишняя информация не отвлекала нас от потребления. 

Сейчас дискомфортный период, когда никто из этих новых больших авторов (Facebook, Google, Instagram) не знает ни себя, ни своих возможностей. А общество не знает, что с этим делать. Мы находимся на интересной точке между технооптимизмом и технопессимизмом, то есть между ощущением того, что новые технологии сделают нашу жизнь еще лучше и безопаснее, и опасением, что роботы заберут наши рабочие места, корпорации установят за нами круглосуточную слежку, а государства — цифровую диктатуру.

Российский технооптимизм

Россия — страна технооптимистов. Россия верит в то, что техника улучшит жизнь. Возможно, это наследие советского образования — советская религия была прогрессистской и наукообразной. Кроме того, в странах, где люди не доверяют своим политическим институтам: судам, полиции, парламентам, исполнительной власти — они больше склонны надеяться на роботов. Например, мы — одни из чемпионов мира в положительном ответе на вопрос: «Хотели бы вы, чтобы ваше дело рассматривал робот-судья?». 

В США люди будут отвечать на этот вопрос преимущественно отрицательно, но есть одна категория граждан, которые будут отвечать положительно, в пропорциях, похожих на граждан РФ. Афроамериканцы — эти люди не очень рассчитывают на правосудие по отношению к себе. Возникает вопрос: если граждане России являются афроамериканцами в своем собственном государстве, то кто там белые… но в эти опасные темы мы углубляться не будем. 

Мы не очень боимся, что роботы заберут у нас работу, и всеобщая слежка пока нас не пугает до такой степени, как в США и в Европе. США вообще патриархально-религиозное государство. Мы этого не понимаем — у нас есть картина обобщенного Запада, в которой смешано все на свете. 

В пользу нашей позиции надо сказать, что один из факторов глобального снижения преступности — это как раз всеобщая слежка. Это пока еще неисследованное явление. Камеры наблюдения дисциплинируют и действительно меняют поведение людей. Отказаться от этого будет, наверное, невозможно. Тем более что мы пока не видим, чтобы людей это напрягало до такой степени, чтобы они были готовы активно протестовать.

Молодые поколения точно так же, как остальные, в большей степени склонны ориентироваться на ценности справедливости. Помощи слабым, политкорректности, справедливого с их точки зрения распределения ресурсов. Сетевая прозрачность их не пугает, потому что они в ней выросли. При этом молодые, судя по социологическим данным, больше согласны на то, что мы бы назвали цензурой — ради того, чтобы не распространять хейт-спич, не обижать кого-то, не создавать угрожающую и небезопасную ситуацию.

Когда нынешние молодые станут взрослыми, обладателями власти, возможно, они гораздо спокойнее будут относиться к ограничениям публичного высказывания, чем мы, воспитанные в 20-м веке. Для тех, кто застал Советский Союз, свобода слова имеет больше ценности, чем для тех, кто его не застал.

Родившиеся после 2000-го года больше склонны пользоваться индивидуальными средствами цифровой защиты, с большей вероятностью будут отключать геолокацию на своем телефоне. То есть они готовы защищать себя от постоянного наблюдения за любыми движениями и действиями, именно потому, что уже воспринимают как норму: за тобой всегда следят. 

Сейчас только нарождается понятие, которое мы пока смутно называем информационной гигиеной. Правила поведения в сети — это правила публичного поведения.

Публичное стало онлайновым, а онлайновое стало реальностью. Думаю, тема информационной гигиены еще разовьется: сейчас мы как общество в ее отношении находимся на той стадии, на которой была медицина, когда врачи смутно стали понимать, что между немытыми хирургическими инструментами и смертью пациента есть какая-то связь.

Что будет с роботами, когда мы загрузим в них весь массив решений Басманного суда и какого судью мы получим на выходе? Совершенно такого же, какого имеем и без всяких роботов. Зачем таким способом стараться обучать искусственный интеллект, когда копировать обвинительные заключения научились любая живая баба и живой мужик в реально существующем городском суде? На самом деле, судья-робот уже существует, и то, как спокойно мы приняли его вердикты, говорит о нашем выдающемся технооптимизме. Решения по штрафам о превышении скорости применяются без человеческого участия, на основании данных с камеры. И никого это особенно не тревожит.

Судья-робот и робот-юрист тянут за собой и робота-законодателя. Вот до этого, надеюсь, дело не дойдет. Потому что в законотворческом процессе главная составляющая — политическая, это народное представительство.

Нельзя не только законодателя сконструировать, но и выбрать хороших юристов в депутаты и ждать, что они будут хорошими депутатами. Хороший депутат не должен быть юридически грамотным — он должен быть избранным, в этом его основная добродетель. В некоторой степени, возможно, это применимо и к судье: его функция не только в том, чтобы читать и применять законы, а в том, чтобы оперировать понятием справедливости. Соотношение между правосудностью и справедливостью — это очень сложное дело.

Текст подготовил Андрей Пермяков / DK.RU.

Авторизуйтесь, чтобы оставлять комментарии