Уроженец Казани, российский прозаик, поэт и сценарист Денис Осокин выпустил сборник своих избранных текстов, в который вошли почти 50 вещей, написанных за четверть века (это притом, что Осокину 42). Писатель и журналист Эдуард Лукоянов взялся рассказать ресурсу «Горький» о чём это и почему – о причудливой поэтике осокинской прозы и о том, как эта книга поможет понять мир одного из сильнейших русскоязычных авторов XXI века.
Денис Осокин. Огородные пугала с ноября по март. М.: АСТ, 2019
Рано или поздно этот день наступает почти для каждого писателя, не бросившего вовремя свой неблагодарный труд. Я говорю про день, когда из печати выходит первая книга избранных текстов. Такие сборники принято описывать навязшим в зубах штампом «промежуточное подведение итогов». Будем честны — как правило, это всего лишь легкий способ напомнить о себе, временно или навсегда провалившись в яму под названием Не-о-чем-писать. Аккуратно расставленные в хронологическом порядке тексты под обложкой с задумчивым портретом автора, наверное, самое печальное украшение стендов с современной русской литературой. Если бы хрустальный сервиз в бабушкином серванте был бы книгами, то как раз такими.
К счастью, новая книга Дениса Осокина — другой случай. Сборник из полусотни текстов «Огородные пугала с ноября по март» готовился не один день, автор не только сделал концептуальную выкройку того, как должны располагаться тексты, но и надзирал за крайне непростой версткой. Как результат — пятьсот с небольшим страниц, на которых уместилась большая часть из написанного Осокиным за двадцать лет: от юношеского цикла «Ангелы и революция», принесшего ему «Дебют», до последних текстов, превратившихся в фестивальное кино.
Столь честным и серьезным подходом к составлению книги писатель добровольно раскрывается и становится предельно уязвимым, и теперь, собранные вместе, его вещи обнажены и готовы к препарированию. Теперь становится ясно, какие из них выдержали проверку временем, а какие останутся сиюминутными публикациями из толстых журналов.
Недавно Денис рассказывал о «Пугалах» на презентации. Одна из читательниц резонно заметила, что по сборнику создается впечатление, будто в текстах Осокина за двадцать лет не произошло никакой эволюции. Возможно, в этой реплике слышен некоторый упрек. На самом же деле в подобном не-развитии нет ничего плохого — автор, всю жизнь пишущий один текст, нам прекрасно знаком со времен модерна. Примечательно другое.
Производя один и тот же бесконечный текст, Денис попутно создает множество гетеронимов, или, как их назвали бы в школьном учебнике, литературных масок. Самый известный из них — Аист Сергеев, именем которого подписаны «Овсянки» и «Снежные подорожники». Но на страницах книги появляются еще и его отец, поэт-наивист Веса Сергеев, румынский эмигрант Еужен Львовский, загадочные Валентин Кислицын, Валентин Каменский и целая толпа безымянных авторов, которых сам Осокин лишь «переводит»: с коми, латышского, чувашского.
К этому приему обычно прибегают, чтобы привести в подобие системы внутренний каталог авторских методов письма. Элегии Фернандо Пессоа писал под одной личиной, авангардистские опыты подписывал другими именами, классицистские упражнения — третьими. Но авторы-рассказчики Осокина действительно схожи до степени смешения даже на уровне визуального оформления текста — выравнивание по ширине страницы, никаких заглавных букв, минимум знаков препинания. Интонация у них тоже одна на всех, это голос усталости. Не интеллигентской усталости от мира и жизни (напротив, витальности осокинских героев можно только позавидовать), а предельной усталости телесной, когда нет сил даже на то, чтобы уснуть. Из этого постоянного истощения и рождается бесконечный текст Осокина, утомленное тело, частью которого является и сознание, вновь и вновь рождает осколки мира и историй, в нем происходящих. Сознание раскалывается на множество сущностей, которым может показаться, будто они существуют автономно, а не являются разрозненными частями чего-то цельного.
Порой эти личности и вовсе становятся неожиданно идентичными, как, например, Мирон Алексеевич из «Овсянок» и рассказчик «Половой связи Еужена Львовского с зеркалом». Их двойничество подчеркивается тем, что Осокин наделяет их одними и теми же фетишами: внимание к волосам на теле, завороженность мертвым телом и смертью, навязчивое желание, чтобы партнерша после фелляции проглотила семя (весьма прозрачная и распространенная в литературе модерна метафора болезненной невозможности коммуникации). Зачастую единственным знаком того, что мы имеем дело с новым героем-рассказчиком, оказывается смена локации.
География и время повествования вообще крайне важны для Осокина, они заменяют ему привычную проработку персонажа. Пространства, в которых живут его проза и стихи, редко смещаются западнее Дрины. Персонажи Осокина родом из Поволжья, Румынии, Польши, Чехии, балканских республик. Последний регион особенно очаровывает писателя и его героев, поющих по-сербски и македонски. И он же предательски подсовывает ключ к пониманию того, откуда произрастает многое из осокинской прозы.
Денис мало говорит о любимых авторах, но как-то обмолвился в одном интервью, что на него повлиял сербский фольклор — песни и сказки. Разумеется, при таком внимании к Балканам в начале нулевых он не мог не читать эстетскую бесконфликтную прозу Милорада Павича, Горана Петровича и еще десятка им подобных. Их заразительный барочный стиль нет-нет да мелькнет у Осокина, особенно в ранних вещах. От них же — эта хрупкая фрагментарность, страсть к каталогизации, разорванность повествования. И, повторюсь, бесконфликтность (заранее подчеркну: в прозе Дениса — мнимая).
Художники вроде Павича и их бесчисленных копировщиков всю жизнь были бюрократами от литературы. При социализме они выступали партийными интернационалистами, а после кровавого распада Югославии стали евробюрократами, чей служебный долг — привести за ручку в Брюссель диких славян, забывших, что они один народ. Пусть это и идет вразрез с правдой, не художественной, так обывательской.
Влияние сугубо книжной литературы особенно заметно в текстах Осокина, написанных в начале нулевых. Два характерных примера: циклы «Барышни тополя» (датировано 1927 годом, место написания — сербский Нови-Сад) и «Библиотекари» (Казань, 2002).
«Барышни» — каталог из 22 кратких фрагментов, невероятно лиричный и поэтический. Но, будто стесняясь своего меланхоличного лиризма, Осокин упаковывает текст в виде пародии на толкование имен из дешевых журналов для домохозяек:
«валентина рождается больной — кашляет кашляет — долго учится говорить и ходить — живет в домах с плохим отоплением — одна воспитывает дочерей — умирает от голода и полного отсутствия внимания к себе со стороны демонов и людей. валентина — очень печальная история — как побуревшая вата и в ней сломанный градусник. похороны валентины — вся ее жизнь. валентины очень активны после смерти. в неспокойных домах они есть почти что всегда».
И так далее.
«Библиотекари» — исполненный черного и скаталогического юмора то ли демонологический трактат, то ли гримуар, в котором перечисляются свойства библиотекарей, оказавшихся нечистой силой, и средства борьбы с ними:
«кроме болезней глаз и костей библиотекари имеют прямое отношение к таким явлениям как детские драки, квартирные кражи, смерть от ночного кошмара, изнасилования, болезни ногтей, болезни живота. пускать детей в библиотеку — горькая беспечность: библиотекари подменят ребенка — дадут вам черного таракана с гландами из стеарина. этого таракана вы будете целовать перед сном — а он будет скрести хитином о простынь, а когда вы уснете — откроет библиотекарям форточку».
И тому подобное.
Подобные интеллектуальные игры, конечно, занимательны и забавны, но, для того чтобы их написать, не нужно быть Денисом Осокиным — подобное без труда сочинит условный Цветков-младший. Главные же удачи Дениса лишены опостылевшего игрового начала. Возможно, «Овсянки» и другие «этнические» тексты только выиграли бы, избавь их автор от полуфэнтезийных и порой неловких описаний быта и обрядов выдуманных народов. И когда Осокин отказывается от подобных павичевских жонглирований смыслами, словами, архетипами, тогда из-под его пальцев и начинает выходить сильнейшая проза и поэзия. Неспроста сам Денис подчеркивает реалистическую природу своих текстов, отказываясь от напрашивающихся ярлыков магического реализма или откровенной блажи вроде метамодерна.
Пусть Осокин формально напоминает упомянутых балканцев, по содержанию он качественно иной. Народы, населяющие его текст, заведомо обречены на одиночество изгоя. Их вымышленные обычаи настолько чужды реальности, что она даже не тратит силы на то, чтобы их отторгнуть. Герои «Овсянок» — меряне, в действительности исчезнувшие вскоре после крещения Руси — не хоронят, а сжигают своих мертвецов, не встречая никакого препятствия властей. Даже свидетельство о смерти им выписывают, веря на слово.
Эффект тотального отчуждения Осокин подчеркивает простым, но действенным способом. Время от времени он сталкивает своих буколических персонажей с нашей реальностью, то отправляя их ездить на «гелике» (вечный нуворишский символ всего максимально приземленного), то подсовывая в руки мобильный телефон, то вынуждая бродить по стерильным лабиринтам гипермаркетов. Наш мир и приметы нашего времени становятся будто инопланетными артефактами, пресловутое остранение выворачивается наизнанку. Читателю становится неуютно не от странности, а от обыденности. Это, к слову, очень хорошо прочувствовал и развил режиссер Федорченко, уже не первый год работающий с осокинским текстом.
Из повлиявших на него писателей Осокин прямо называет Платонова, особенно, что довольно ожидаемо, выделяя «Реку Потудань». Ожидаемо — потому что осокинский мир во многом строится на той же пустынности, молчании, беспорядочных и зачастую бессмысленных перемещениях по степям и вдоль рек.
Однако, выстраивая свои фантазмы вокруг восточноевропейской идентичности, Осокин парадоксальным образом оказывается автором с абсолютно западными установками — философскими и эстетическими. Если Денис прочитает эти строки, он, наверное, удивится, но ближайшим родственником его лучших вещей мне видится молодой Беккет времен «Первой любви». За той же переутомленностью текста, его отчуждением и одиночеством прячутся необъяснимая живучесть и оптимизм фаталиста. С какой формулировкой Беккета заставляли взять Нобеля? Кажется, «за произведения, в которых трагедия человека становится его триумфом» (не буду проверять цитату). Это определение можно навязать и Денису Осокину с одной лишь поправкой, которую хочется раскрыть несколько иносказательно.
В декабре 2010-го я выходил из кинотеатра «Пионер», где тогда шли утренние показы «Овсянок». И один мой тогдашний однокурсник — большой ценитель Средневековья и Ренессанса, которого голой задницей вроде бы не удивишь — неожиданно сказал:
— Такое чувство, будто в грязи искупался.
Реплика эта примечательна тем, что брюки на нем действительно были густо перепачканы грязью. Зима в Москве тогда выдалась теплая, на улицах вместо снега лежала черная слякоть.